... На Главную

Золотой Век 2008, №9 (15).


Д. СЛОБИН


ПСИХОЛИНГВИСТИКА.

В конец |  Содержание  |  Назад

ГРАММАТИКА И ПСИХОЛОГИЯ


ЯЗЫК И ПОЗНАВАТЕЛЬНЫЕ ПРОЦЕССЫ


Последовательность человеческого поведения, как таковая, объясняется исключительно тем фактом, что человек сформулировал свои желания, а затем и рационализировал их при помощи слов. Словесная формулировка желания заставляет человека стремиться вперед до тех пор, пока он не достигнет цели, даже если само желание дремлет где-то внутри. Точно так же рационализация желания человека на основе какой-либо теологической или философской системы может убедить его, что он идет по правильному пути... С точки зрения психологии теология или философия могут быть определены как устройство, позволяющее человеку хладнокровно и упорно совершать действия, которые в противном случае ему пришлось бы выполнять только путем проб и ошибок, если у него возник бы непреодолимый порыв совершить эти действия...
Не только во имя добра, но и во имя зла язык сделал нас людьми. Лишенные языка, мы были бы такими же, как собаки или обезьяны. Обладая языком, мы являемся людьми — мужчинами и женщинами, одинаково способными как на преступление, так и на героический поступок, на интеллектуальные достижения, недоступные ни одному животному, но в то же время часто на такую глупость и идиотизм, которые и не снились ни одному бессловесному зверю.
Олдос Хаксли

ЯЗЫК, РЕЧЬ И МЫШЛЕНИЕ


Прежде всего являются ли мышление и речь неразделимыми? Этот старый вопрос не получил до сих пор четкого ответа ни в философии, ни в психологии. Наиболее категоричный утвердительный ответ принадлежит Дж. Уотсону, основателю американской бихевиористской психологии: «по моему мнению, мыслительные процессы являются просто моторными навыками гортани» (1913). Американский бихевиоризм на заре своего развития не признавал никаких промежуточных переменных между стимулом и реакцией. Утверждение Уотсона, что мышление — это не что иное, как скрытая речь, является ярким выражением этой тенденции.

Менее категоричную позицию занимают русские психологи, имеющие богатую историю. Одним из первых научную позицию по поводу этой проблемы определил в 1863 г. И. М. Сеченов, основоположник русской физиологии. Он писал, что, когда ребенок думает, он всегда при этом говорит. Мысль пятилетнего ребенка передается посредством слов или шепота, безусловно посредством движений языка и губ.

То же самое часто происходит (а возможно, и всегда, но в различной степени) при мышлении взрослого человека (см. Сеченов, 1956).

Таким образом, русские психологи придерживаются мнения, что мышление и речь тесно связаны в детстве, а затем, по мере развития, мышление взрослого в известной мере освобождается от языка — во всяком случае, от явных или скрытых речевых реакций. Наиболее крупный вклад в разработку этой проблемы внес выдающийся советский психолог Л. С. Выготский, работавший в 1930-е годы. В своей самой значительной работе «Мышление и речь», изданной в СССР вскоре после его безвременной смерти в 1934 г., Выготский развивает мысль о том, что и в филогенезе, и в онтогенезе имеются элементы невербального мышления (например, «практическое» мышление при решении практических задач), а также элементы неинтеллектуальной речи (например, эмоциональные крики), и пытается проследить взаимодействующее развитие этих двух элементов вплоть до того момента, когда речь начинает обслуживать мышление, а мышление может отражаться в речи.

Блестящие исследования развития познавательных процессов, проведенные Ж. Пиаже и его коллегами в Женеве, являются прямой противоположностью бихевиористской традиции. Согласно позиции, разделяемой школой Пиаже, развитие познавательных процессов осуществляется само по себе, а речевое развитие следует за ним или отражает его. Интеллект ребенка развивается благодаря взаимодействию с предметным миром и окружающими ребенка людьми. В той мере, в какой язык участвует в этом взаимодействии, он может способствовать развитию мышления и в некоторых случаях ускорять его, но сам по себе язык не определяет этого развития.

Однако прежде чем анализировать эти проблемы человеческого развития, мы должны установить, могут ли вообще какие-либо интеллектуальные процессы, познавательные процессы высшего порядка протекать без участия языка. Рассмотрим несколько примеров.

Прежде всего, мы не должны забывать о различии между языком и речью, о чем говорилось в начале этой книги. Речь — это материальный, физический процесс результатом которого являются звуки речи, язык же — абстрактная система значений и языковых структур. Поэтому Уотсон вообще не рассматривает связи языка и мышления; он скорее отождествляет речь и мышление. Такие психологи, как Выготский и Пиаже, рассматривали мышление и речь в той степени, в какой речь участвует в передаче знаний людьми. Но, точнее, они рассматривали связь между языком и мышлением, взаимоотношения внутренних языковых и когнитивных структур. Для них это внутреннее употребление языка необязательно должно проявляться в артикуляторных движениях голосового аппарата.

Много аргументов было выдвинуто против категоричной гипотезы Уотсона (см., например, Osgood, 1952). Наиболее уязвимым следствием из гипотезы Уотсона является утверждение, что человек, лишенный возможности управлять своей речевой мускулатурой, должен потерять и способность мыслить. Поразительные данные, опровергающие этот вывод, приводит Кофер (Gofer, 1960).

«Смит и его сотрудники (1947) изучали депрессивные и анестезирующие свойства яда кураре. Смит вызвался быть испытуемым в этом эксперименте. Один из видов кураре (d-тубокурарин) был введен Смиту внутривенно... Наступил полный паралич скелетных мышц, так что потребовался кислород и искусственное дыхание. Разумеется, в течение некоторого времени испытуемый был не в состоянии производить какие-либо двигательные или звуковые реакции. В своем отчете, продиктованном после прекращения действия яда, Смит утверждал, что голова у него была совершенно ясная и он полностью сознавал все, что происходило; он прекрасно изложил все, что ему говорили или делали с ним во время полного паралича. Он мог, очевидно, справляться и с простейшими задачами, если только мог найти какое-то средство коммуникации, например движение большим пальцем, после того как речь была потеряна. ЭЭГ была нормальной все время и соответствовала нормальной кривой».

Итак, от наивного отождествления речи и мышления можно отказаться. Но можно ли мыслить без внутренней речи — то есть без какого-то внутреннего языкового опосредования, даже если оно не проявляется в явной или скрытой форме? Имеется целый ряд мыслительных процессов, которые можно считать доязыковыми или неязыковыми. Всем, вероятно, знаком малоприятный процесс поиска нужного слова или наиболее подходящего способа выразить свою мысль. Вряд ли кто-либо описал это явление лучше, чем психолог У. Джемс в своем знаменитом учебнике «Краткий курс психологии» (James, 1892)

«Допустим, мы пытаемся вспомнить забытое имя. Состояние нашего сознания весьма специфично. В нем существует как бы провал, но это не совсем провал. Эта пустота чрезвычайно активна. В ней есть некий дух искомого слова, который заставляет нас двигаться в определенном направлении, то давая нам возможность почти физически ощущать свое приближение к цели, то снова уводя нас от желанного слова. Если нам в голову приходит неверное слово, эта уникальная пустота немедленно срабатывает, отвергая его. Это слово не соответствует ей. Для разных слов эта пустота ощущается по-разному, при этом она всегда лишена содержания и именно поэтому ощущается как пустота. Когда я тщетно пытаюсь вспомнить, как звали Сполдинга, я осознаю себя гораздо дальше от цели, чем когда я пытаюсь вспомнить имя Боулса. Существует бесчисленное множество осознаний потребности, ни одному из которых нельзя дать название и тем не менее отличных друг от друга... Ритм слова, которое мы ищем, может присутствовать, не выражаясь при этом в звуках, или это может быть неуловимое ощущение начального гласного или согласного, которое манит нас издали, не принимая отчетливых форм. Каждому из нас знакомо ощущение ритма забытого стихотворения, который неотвязно звучит в нашем сознании и который мы тщетно пытаемся заполнить словами...

А не задумывался ли читатель когда-нибудь над тем, какое мыслительное действие представляет собой наше намерение сказать что-то еще до того, как мы это сказали? Это весьма определенное намерение, отличное от всех остальных намерений, совершенно определенное состояние сознания; и все-таки какая часть его состоит из конкретных сенсорных образов, слов или предметов? Скорее всего, их нет! Мгновение — и слова и предметы возникают в нашем сознании, антиципирующее намерение и чудо исчезают. Но как только начинают возникать в соответствии с этим намерением слова, оно приветствует и принимает их, если они соответствуют ему, или отвергает их, признавая неверными, если они не соответствуют ему. Единственно как можно назвать это, — намерение сказать то-то и то-то. Вероятно, добрая треть нашей психической жизни состоит из таких мгновенных предварительных представлений схем мысли, еще до того, как они выразятся в какой-то форме».

В какой же форме существуют эти намерения и ощущения? Это безусловно мысли, и тем не менее они не имеют языковой формы. Зачем бы нам приходилось искать нужное слово, если эта мысль не что иное, как элемент внутренней речи? Эта проблема нашла весьма четкое выражение у Выготского: «...течение и движение мысли не совпадают прямо и непосредственно с развертыванием речи. Единицы мысли и единицы речи не совпадают. Один и другой процессы обнаруживают единство, но не тождество... Легче всего убедиться в этом в тех случаях, когда работа мысли оканчивается неудачно, когда оказывается, что мысль не пошла в слова, как говорит Достоевский... на деле мысль имеет свое особое строение и течение, переход от которого к строению и течению речи представляет большие трудности...»

Выготский нарисовал картину предельно ясно, сказав: «Мысль не просто выражается в слове, а совершается в нем». Для Выготского внутренняя речь — это не просто беззвучное проговаривание предложений, как считал Уотсон, это особая форма речи, лежащая между мыслью и звучащей речью, как ясно сказал об этом Выготский в своей классической работе «Мышление и речь»:

«Мысль не состоит из отдельных слов — так, как речь. Если я хочу передать мысль, что я видел сегодня, как мальчик в синей блузе и босиком бежал по улице, я не вижу отдельно мальчика, отдельно блузы, отдельно то, что она синяя, отдельно то, что он без башмаков, отдельно то, что он бежит. Я вижу все это вместе в едином акте мысли, но я расчленяю это в речи на отдельные слова... Оратор часто в течение нескольких минут развивает одну и ту же мысль. Эта мысль содержится в его уме как целое, а отнюдь не возникает постепенно, отдельными единицами, как развивается его речь. То, что в мысли содержится симультанно, то в речи развертывается сукцессивно. Мысль можно было бы сравнить с нависшим облаком, которое проливается дождем слов».

Еще одну увлекательную линию доказательств того, что мысль в большинстве случаев независима от словесной формулировки, можно найти в замечаниях великих ученых, математиков и художников об их творческом мышлении. Небольшая книга Б. Гизлина «Процесс творчества» (Ghiselin, 1955) содержит много свидетельств существования некоторого начального «инкубационного» периода идей или проблем, за которым вдруг следует неожиданное решение, а потом творец сталкивается с огромной трудностью — перевести результаты своего мышления в словесную форму. Особенно интересны в этом отношении интроспективные наблюдения Альберта Эйнштейна (см.: Ghiselin, 1955):

«Слова языка, в той форме, в которой они пишутся или произносятся, не играют, как мне кажется, никакой роли в механизме моего мышления. Психические сущности, которые, по-видимому, служат элементами мысли, являются некими знаками или более или менее явными образами, которые могут «произвольно» воспроизводиться и комбинироваться.

Существует, конечно, определенная связь между этими элементами и соответствующими логическими понятиями. Ясно также, что желание прийти к логической связи понятий является эмоциональной основой этой довольно туманной игры с упомянутыми элементами. Но с психологической точки зрения эта комбинаторная игра занимает, по-видимому, существенное место в продуктивном мышлении — прежде чем возникает какая-то связь с логической конструкцией, выраженной в словах или каких-либо других знаках, которые могут быть переданы другим людям.

Упомянутые выше элементы существуют для меня в визуальной, а некоторые в двигательной форме. Конвенциональные слова или иные знаки тщательно подыскиваются уже на второй стадии, после того как эта ассоциативная игра, о которой я говорил, приобретет достаточно устойчивый характер и сможет быть воспроизведена по произвольному желанию... На этой стадии, когда возникают слова, они, во всяком случае у меня, возникают в звуковой форме, но это происходит, как я уже говорил, только на второй стадии».

Вот лишь немногие аргументы против отождествления мышления и речи. Очевидно, нельзя отождествлять мышление ни с речью, ни с языком. Но тем не менее язык играет важную роль в некоторых когнитивных процессах. Процессы, связанные с памятью, часто определяются при помощи термина «словесное опосредование» (verbal mediation). С этой конкретной области мы и начнем наше рассмотрение вопроса о влиянии языка на познавательные процессы.


ЯЗЫК И ПАМЯТЬ
Словесное кодирование


Одним из традиционных приемов экспериментальной психологии является эксперимент с отсроченной реакцией. Например, испытуемый видит, как экспериментатор прячет определенное вознаграждение — чаще всего пищу, — после чего необходимо подождать определенный период времени, прежде чем пытаться добраться до этого вознаграждения. Продолжительность отсрочки, после которой может быть успешно выполнено задание, может различаться по разным параметрам. Для некоторых животных максимальная задержка — всего лишь несколько секунд. Для человека, однако, задержка может быть сколь угодно долгой. (По существу, если используется письмо или другие формы символической записи, задержка может даже превысить продолжительность памяти живущего человека, как это происходило, например, в случае поиска клада по древней карте или по какому-то зафиксированному ключу.) Было обнаружено, что дети, которых обучали словесным формулировкам различных альтернатив, встречающихся в эксперименте, повторяли словесное описание и после задержки (например, «орех находится под красной шапочкой») и, таким образом, сохраняли определенный набор реакций в течение продолжительного периода времени и при различных изменениях ситуации. Значит, ребенок в состоянии проложить мост через временной провал при помощи словесного опосредования. Много исследований такого рода было осуществлено в Соединенных Штатах Америки (см., например, обзор Spiker, 1963) и в Советском Союзе. Вывод из этих исследований таков, что человек может формулировать некоторое словесное правило, которое он использует для управления своим поведением в психологических экспериментах определенных типов и, вероятно, в соответствующих типах реальных жизненных ситуаций. Эксперименты с решением задач человеком сильно отличаются от подобных экспериментов с животными, потому что в первом случае средством решения задач является вербальное мышление. Отчасти это объясняется тем, что решение может легко сохраняться в памяти в вербальной форме. Но существует и более убедительное свидетельство роли вербальной репрезентации в памяти. Я имею в виду тот факт, что многое из того, что мы запомнили, искажается именно потому, что хранится в вербальной форме, — потому что не все может быть точно отражено в словесном «резюме». Вербальная память — палка о двух концах.

Это ясно проявляется в экспериментах по исследованию запоминания визуальных аспектов стимула — например, формы или цвета. Многие подобные эксперименты показали, что в памяти зрительные образы могут искажаться, чтобы точнее соответствовать своим словесным описаниям (см., например, Glanzer, Clark, 1964; Lantz, Stefflre, 1964). Классическое исследование в этой области было проведено в 1932 г. Кармайклом, Хоганом и Уолтером под названием «Экспериментальное исследование влияния языка на воспроизведение визуально воспринимаемой формы» (Carmichael, Hogan, Walter, 1932; см. также Herman, Lawless, Marshall 1961).

В этих экспериментах испытуемым предлагался набор из двенадцати рисунков, каждый из которых мог быть воспроизведен неоднозначно; например, О-O может восприниматься как очки или как гантели. Испытуемым говорили, что сначала им будут показывать двенадцать рисунков, а затем они должны будут воспроизвести эти рисунки как можно точнее. Каждому рисунку по предъявлении давалось название — например, приведенный выше рисунок в одних случаях назывался «очки», а в других — «гантели». В результате у испытуемых наблюдалась тенденция воспроизводить рисунки так, чтобы они лучше соответствовали их словесному описанию. Например, рисунок воспроизводился примерно следующим образом О^О испытуемыми первой группы и приблизительно так О=О испытуемыми второй группы. Очевидно, при выполнении подобного задания испытуемым легче хранить в памяти 12 словесных описаний и создавать образы в соответствии с этими описаниями, чем хранить в памяти сами 12 изображений.

Запоминание реально происходивших событий, конечно, также подвергается изменениям, вызванным словесной формой кодирования. Это особенно четко проявляется на примере слухов, где, очевидно, запоминание событий в словесной форме изменяется со временем под влиянием стереотипов и экспектаций. Этот феномен может быть воспроизведен и в лабораторных условиях, в экспериментах, где задачей испытуемых является передача некоторого описания или истории друг другу, как в старой игре в «телефон» (см., например, Bartletts 1932; Allport, Postman, 1947).

Какого рода изменения происходят с хранящимися в памяти историями и событиями? Во-первых, уравнивание (levelling); многие события выпадают из памяти, история приобретает более короткий и схематичный вид. Но в то же время происходит уточнение (sharpening): некоторые детали вдруг приобретают особую отчетливость и всегда повторяются при пересказе. И, наконец, ассимиляция в соответствии с некоторой схемой, или стереотипом, или экспектациями. В известной мере мы запоминаем события так, как нам этого хочется; то, что мы запомнили, часто изменяется в соответствии с нашими предубеждениями или желаниями и становится, таким образом, более достоверным или приемлемым для нас.

Это явление схематизации запоминаемого Дж. Миллер называет перекодированием в своей известной статье, посвященной проблеме памяти, — «Магическое число семь плюс или минус два» (Миллер, 1964). В этой статье Миллер приходит к выводу, что человек может хранить в непосредственной памяти не более 7 ± 2 «сгустков» информации, и говорит о своего рода экономии мышления, которая происходит благодаря соединению многих вещей в один «сгусток». Так, легче запомнить список из семи случайных букв в виде списка из семи случайных слов, хотя в семи словах содержится гораздо больше 6укв, чем в списке из семи букв. Я предполагаю, что один из способов «сгущения» в памяти — это перекодирование продолжительного впечатления в форме короткого описания — может быть, даже в одно слово — в надежде на то, что впоследствии детали могут быть восстановлены благодаря хранению в памяти краткого вербального описания или ярлычка.

Для чего нужна такая схематизация в памяти? На этот вопрос можно ответить самым простейшим примером. Если вы хотите вспомнить, что произошло вчера, например, и если бы в вашей памяти не было бы такой схематизации, вам пришлось бы восстанавливать в памяти весь день с той же скоростью, с какой вы его прожили. Очевидно, таким образом вы ничего не добьетесь. У вас уйдет целый день на то, чтобы вспомнить вчерашний день! Отсюда ясно, что мы должны сокращать то, что запоминаем, до того момента, когда получаем своего рода резюме. Как происходит подобная редукция, представляет для нас еще во многом тайну. Весьма интересные соображения с точки зрения неврологии содержатся в работе Пенфилда и Робертса (Пенфнлд, Роберте, 1964).


2008

К началу |  Содержание  |  Назад