... На Главную

Золотой Век 2008, №4 (10).


Жермена де Сталь


О ЛИТЕРАТУРЕ,
РАССМОТРЕННОЙ В СВЯЗИ
С ОБЩЕСТВЕННЫМИ УСТАНОВЛЕНИЯМИ


Приводится по изданию:
Жермена де Сталь
История эстетики в памятниках и документах.
Издательство «ИСКУССТВО»
Москва 1989.


В конец |  Предыдущая |  Следующая |  Содержание  |  Назад

В стране, где никто не придает значения нравственности,
взволновать души способен только страх смерти.


Жермена де Сталь


ГЛАВА VII.


О СЛОГЕ ЛИТЕРАТОРОВ И ГОСУДАРСТВЕННЫХ МУЖЕЙ.


До тех пор пока все просвещенные люди Франции не стали оспаривать друг у друга лавры философов, французы сочиняли в основном книги, посвященные вопросам словесности и морали; достаточно было высказать несколько проницательных суждений в форме грамотной и изящной — и успех был обеспечен. Немало писателей пользовались до революции громкой известностью, хотя философический взгляд на вещи был им решительно чужд — они сводили все нравственные и политические вопросы к вопросам литературным, вместо того чтобы, напротив, выводить литературу из нравственности и политики.

Ныне эти сочинения, впрочем весьма остроумные, невозможно принимать всерьез, ибо они не освещают предметы, о которых трактуют, всесторонне и сообщают о них лишь разрозненные подробности, не связанные ни с основополагающими идеями, ни с исконными человеческими чувствами.

Революция, изменившая умы и установления, должна сказаться и на слоге, ибо слог — это не одни лишь риторические фигуры; слог не просто форма, он зависит от содержания идей и своеобразия умов. Для книги слог — то же, что для автора характер. Характер неотделим от взглядов и чувств; измените его — и вы измените всего человека.

Постараемся же понять, каким слогом подобает изъясняться философам в свободной стране.

Одни и те же истины предстают перед человеком в трех различных формах: как образы, как чувства и как идеи; причем все эти три сферы подчиняются одним и тем же законам. Стоит вам открыть новую идею, и в природе непременно отыщется образ, ее воплощающий, а в сердце — чувство, связанное с нею узами, которые открываются пытливому уму. Лишь те писатели наделены высшим умением убеждать и воодушевлять, которые умеют тронуть все эти три струны разом, ибо их созвучное пение не что иное, как гармония созидания.

Сочинителей следует ценить смотря по тому, насколько полно овладели они искусством воздействовать на чувство, воображение и разум. Слог не заслуживает похвалы, если не обладает хотя бы двумя из тех трех достоинств, которые в совокупности являются залогом совершенства.

Тонкие наблюдения, суждения проницательные и хитроумные, но чуждые великой цепи основополагающих истин, умение взглянуть на вещи с неожиданной стороны — все это еще не дает автору права считаться первоклассным писателем, ибо у такого автора ум привыкает пренебрегать душой, вместо того чтобы черпать в ней силы. Если вы излагаете мысли слишком подробно, воображение и чувства, призванные не делить, а воссоединять, умолкают. Столь же скверное средство — обилие отвлеченных слов, ничего не говорящих сердцу человека, иссушающих его фантазию и не способных изобразить ту вечную природу, величие которой должен воплощать прекрасный слог. Образы, которые не проливают света ни на одну идею, не более чем причудливые призраки или развлекательные картинки. Чувства, которые не пробуждают в уме ни одной нравственной мысли, ни одного обобщающего суждения,- чувства деланные, фальшивые, какой род литературы ни возьми.

Вспомним, например, Мариво: манерность не позволила ему ни высказать философические идеи, ни нарисовать яркие картины Чувства, за которыми не стоят верные мысли, не способны породить естественные образы. Идеи, которые можно передать и языком чувства и языком воображения, — первейшие из мыслей нравственного порядка, что же касается идей слишком изощренных, им невозможно приискать соответствий в живой природе.

Точные науки нуждаются лишь в отвлеченных понятиях, философ же должен обращаться разом ко всем способностям человека: к разуму, воображению и чувству — способностям, которые, хотя и разными средствами, равно помогают познанию одних и тех же истин.

Фенелон воссоединяет нежные и чистые чувства с приличествующими им образами: Боссюэ сопрягает философические мысли с подобающими им величественными картинами; Руссо, повествуя о сердечных страстях, отыскивает созвучные им пейзажи; что же до Монтескье, то его слог в диалоге Евкрата и Суллы близок к совершенству: мысли здесь последовательны, чувства глубоки, картины ярки. В диалоге Монтескье великие идеи изложены языком властным и возвышенным, настолько образным, насколько это необходимо для обстоятельного освещения философской теории; читая эти восхитительные страницы, мы испытываем не умиление либо опьянение, какие вызывает страстное красноречие, но то волнение, которое рождается в нашей душе при виде творения безупречного, к какому бы роду оно ни относилось, — волнение, какое испытывают чужестранцы, войдя впервые в собор Святого Петра в Риме и с каждой минутой открывая новые и новые красоты, растворенные, если можно так выразиться, в великолепии и совершенстве целого.

Мальбранш попытался соединить в своих метафизических сочинениях идеи с образами, но, поскольку идеи его были ложны, мало кто сумел понять, какими узами связаны они с вышедшими из-под пера философа блистательными картинами. Лекции Гара для педагогических институтов (образец трудов такого рода) и сочинения Ривароля, который, правда, грешит иногда некоторой манерностью, дают прекрасное представление о том, как следует сопрягать образы мира действительного с идеями, принадлежащими миру нравственному. Кто знает, на что будет способен дух исследования, если, действуя заодно с воображением, перестанет быть разрушительной силой и, сообщая всему новую мощь, уподобится природе, смешивающей в одном источнике различные животворящие стихии?

Такое соединение, разумеется, необходимо для придания слогу совершенства, однако означает ли это, что философические сочинения, слог которых лишен образов, или произведения изящной словесности, чуждые философии, не имеют права на существование? Мы никого не желаем отлучить от литературы, однако следует признать, что философические сочинения, которые ничего не говорят ни чувству, ни воображению, имеют мало поклонников; равным образом и произведения изящной словесности, вовсе лишенные философических идей или того меланхолического чувства, что неизменно сопутствует великим мыслям, с каждым днем все сильнее разочаровывают людей просвещенных.

Книга о законах вкуса, о живописи, о музыке может быть книгой философической, если она обращается ко всему человеку целиком, если она пробуждает в нем чувства и мысли возвышенные. Напротив, речь, трактующая о насущнейших нуждах человеческого общества, может наскучить, если посвящена она только задачам сиюминутным, если горизонт ее узок, если она молчит о всеобщем и главном.

Чары слога облегчают постижение отвлеченных понятий, образные выражения пробуждают в душе все живое, яркие картины помогают следить за ходом мыслей и рассуждений. Внимание не станет рассеиваться, если автор пленил воображение и оно не увлекает читателя в сторону и не мешает ему сосредоточиться.

Труды на чисто литературные темы, если они не проникнуты тем духом исследования, который сообщает величие всему, на что направлен, если они, освещая детали, теряют из виду целое, если за ними не стоит знание людей и жизни, кажутся мне чистым ребячеством. Когда человек, живущий в свободной стране, в надежде славы выпускает книгу, мы вправе ждать, что в ней он выкажет важнейшие достоинства, какие республика может однажды потребовать от любого из своих граждан. Книга, лишенная философического взгляда на вещи, может принести своему создателю лавры художника, но никак не мыслителя.

С тех пор как во Франции разразилась революция, многие литераторы пристрастились к новой манере, губительной для слога: они изъясняются одними лишь отвлеченными понятиями и повсюду вставляют для краткости новые глаголы, лишающие слог всякого очарования, но не прибавляющие ему точности. Ничто так не чуждо писателю подлинно талантливому, как это обыкновение. Чтобы писать лаконично, вовсе не обязательно быть скупым на слова; еще менее необходимо отказываться от образных выражений. Идеал краткости — слог Тацита, разом и красноречивый и энергический, образные же выражения не только не лишают сочинения Тацита, по праву пользующиеся всеобщим восхищением, лаконичности, но, напротив, помогают вместить в меньшее число слов большее число мыслей.

Изобретение новых слов вовсе не улучшает слога. Великие писатели вправе изредка вводить в литературу новые слова, которые они создали невольно, упоенные своими думами, вообще же ничто так определенно не указывает на отсутствие свежих идей, как обилие новых слов. Если автор позволяет себе употребить слово собственного изобретения, читатель с удивлением прерывает чтение, дабы оценить новинку, и уже не видит в слоге единого и непрерывного целого.

Все, что мы сказали о дурном вкусе вообще, справедливо и применительно к погрешностям, которыми страдает в последнее десятилетие слог многих наших писателей; впрочем, есть среди этих погрешностей и такие, которые являются непосредственным следствием событий политических. Я назову их в главе о красноречии.

Совершенствование философии неминуемо улучшит и слог. Почти все правила, которыми следует руководствоваться сочинителю, оттачивающему свой язык, уже известны; иное дело — изучение человеческого сердца; оно с каждым днем будет открывать писателям новые — быстрые и надежные — способы воздействовать на умы. Вообще всякий раз, когда речь или книга не волнует, не увлекает беспристрастную публику, виноват в этом автор, причем ошибки его объясняются не столько недостатком мастерства, сколько несовершенством нравственных устоев.

Слушая в свете мужчин и женщин, желающих выставить напоказ свои добродетели или свою чувствительность, нельзя не заметить, что они крайне плохо знают природу, которой подражают. Такие же ошибки беспрестанно допускают писатели, когда хотят выразить глубокие чувства или высказать нравственные истины. Разумеется, есть ощущения, которые способен описать лишь тот, кто сам испытал их, и этого душевного опыта не заменить никакому мастерству, однако есть и другие ощущения, о которых с успехом может рассуждать всякий умный человек, если он глубоко обдумал ощущения, знакомые большинству людей, и разгадал их источники.

Постепенность изложения, выбор подобающих слов, быстрота переходов, подробное раскрытие одной или нескольких тем, наконец, красота слога — вот средства убеждения. Форма не меняет сути идей, но, если оборот употреблен некстати, он бросается читателю в глаза. Слишком резкий эпитет может лишить силы самый разумный довод; тончайший оттенок фразы может решительно отпугнуть воображение, готовое было внимать вашим речам; темнота выражения, суть которого, впрочем, стала бы ясна по зрелом размышлении, утомляет публику, до того сочувственно вслушивавшуюся в ваши речи; одним словом, слогу потребны те же достоинства, какие необходимы государственному мужу. Зная недостатки людей, он должен то уступать, то настаивать на своем, остерегаясь, однако, давать волю самолюбию, под влиянием которого человек скорее сочтет неправым всех своих соотечественников, чем сознается в собственной слабости, ибо талант он ставит выше мнения общества.

Самая благотворная идея далеко не всегда производит должное действие, красноречивый автор, однако, способен уверить людей в правильности любой идеи, поэтому если писатель не умеет найти убедительные слова для изъяснения своих мыслей, значит, ему еще неведомы пути, ведущие к святая святых души, к тем истокам способности суждения, от знания которых и зависит власть над людскими мнениями.

Именно в слоге литератора особенно ярко проявляется его характер, величие его ума и души. Повсюду, но особенно в странах, где установлено политическое равенство, язык правильный, благородный, чистый возвышает правителей в глазах народа. Непритворное благородство речей — лучший способ установить нравственные границы, внушить уважение, одухотворяющее тех, кто его испытывает. В свободной стране дар слова может сделаться могущественной силой.

Сила эта без всякого принуждения вселяет в души всех граждан привязанность к вождям, ею наделенным. Конечно, лучший залог нравственности человека — его деяния, тем не менее я убеждена, что есть интонации и, следовательно, особенности слога, которые говорят о душевных качествах даже больше, чем поступки. Такому слогу нельзя научиться, сколько ни старайся, ибо в нем запечатлевается сама душа говорящего.

Люди, наделенные воображением, мысленно ставя себя на место другого человека, могут представить, что сказал бы он в данном случае; однако, говоря от своего лица, человек, пусть даже против воли, обнажает заветные чувства. Нет такого автора, который, говоря о себе, смог бы изобразить себя лучшим, чем в жизни; лживое слово, фальшивый переход, неточный оборот выдают все, что говорящий надеялся спрятать.

Если человек, наделенный ораторским даром, предстает перед судом, мы ясно видим, виновен он или нет, по самой его манере защищаться. Язык бессилен скрыть ту истину, которую запечатлела в нем природа; на суде из искусства обманывать он превращается в неопровержимую улику; здесь всякое слово человека выдает его чувства.

Добродетельный человек был бы слишком несчастен, не существуй на свете таких доказательств его невинности, которые злые люди не в силах у него отнять, ибо в них слышится глас божий, внятный всем смертным. Спокойное выражение возвышенного чувства, ясное изложение событий, рассудительные речи, подобающие одной лишь добродетели, — все это не может быть притворным; таким слогом изъясняется лишь человек честный, более того, слог этот только прибавляет ему душевного величия.

Благородная и простая красота некоторых оборотов внушает уважение даже самому говорящему, что же касается людей опустившихся, то в число их мук следует включить и забвение возвышенного языка, который рождает в душе человека, достойного говорить на нем, чистейшее вдохновение и сладостнейшее волнение.

Этот язык — язык сердца, если позволено мне будет так выразиться,- одно из главных орудий власти в свободной стране. Владеют им государственные мужи, чьи чувства пребывают в совершенном согласии с чаяниями всех порядочных людей, мужи, полностью доверяющие общественному мнению и свято его почитающие; язык их — залог нынешнего и грядущего процветания державы, которой они правят.

Один американец сказал о смерти Вашингтона: «Божественному провидению было угодно отнять у нас этого человека, первого в делах войны и мира, первого в сердцах его соотечественников». Сколько мыслей и чувств будят эти слова! Разве не свидетельствует это обращение к провидению, что в просвещенной стране никто не насмехается ни над религиозными верованиями, ни над сердечными сожалениями. Это незамысловатое похвальное слово великому человеку, сочинитель которого превыше всего ценит место, занимаемое покойным «в сердцах соотечественников», волнует нас до глубины души.

В самом деле, сколь добродетелен, наверное, был государственный муж, который по доброй воле променял титул главы государства на жребий простого обывателя; муж, в чьей жизни пребывание у кормила власти оказалось лишь остановкой на пути к отставке — отставке почетной, освященной благороднейшими и сладостнейшими воспоминаниями, — сколь добродетелен он был, если на протяжении двух десятилетий свободный народ питал к нему самую пылкую любовь!

Во время наших революционных смут никто не стал бы говорить на языке, замечательным примером которого служат приведенные мною слова; что же до американских государственных мужей, то все известные нам обращения их к гражданам Соединенных Штатов отличаются слогом правдивым, благородным и чистым — тем слогом, каким владеют лишь люди с незапятнанной совестью.

Осмелюсь сказать, что мой отец являет собой первый и доселе самый совершенный образец государственного мужа, умеющего взывать к обществу, делать его союзником правительства, воскрешать в сердцах людей нравственные заповеди, и пример его напоминает, что правители государства должны считать себя наместниками нравственности и лишь от ее имени призывать нацию к самоотверженным подвигам! Как ни велики наши утраты во всех областях, язык политический благодаря господину Неккеру немало усовершенствовался за последние годы. И все же, хотя главы многих правительств выказали в своих речах ум и даже чувства, они, на мой взгляд, не смогли сравняться с господином Неккером в искусстве убеждать с помощью слова.

Устройство свободного государства таково, что правители здесь вынуждены постоянно разъяснять и обосновывать свои решения. Когда в момент опасности наши вожди, обращаясь к народу, не находили иных слов, кроме избитых фраз, принятых в спорах между политическими партиями, они были бессильны повлиять на общественное мнение. Преданность отечеству слабела с каждым бесполезным усилием, которое предпринималось для ее укрепления; правители мечтали воодушевить народ, но чем больше они старались, тем меньше успевали в своем намерении.

В союзе с политикой искусство слова обретает силу исполинскую! Деспотизм обрушивается на подданных безмолвно, и люди, исполненные страха или надежды, чтут это молчание, которое могут толковать по своему желанию; что же касается правительства, которое обсуждает выгоды и невыгоды отечества со всей нацией, то оно может завоевать доверие народа, лишь изъясняясь просто и благородно.

Разумеется, не все великие люди прославились как писатели, однако мало кто из них не владел даром слова. Все прекрасные речи и прославленные высказывания героев древности являют собой образцы великолепного слога, внушенные гением или добродетелью; талант запоминает их и перенимает. Лаконичные реплики спартанцев, энергические призывы Фокиона звучали убедительнее иных тщательно продуманных и высокопарных речей: древние вожди поясняли соотечественникам причины своих действий, с силой высказывали свои чувства и потрясали воображение народа.

Таковы выгоды, которые может извлечь государственный муж из искусства говорить с людьми; таково благотворное влияние, которое могут оказать на общественное спокойствие, нравственность и дух нации речи размеренные, торжественные, а подчас и трогательные, если их произносят те, кто стоит у кормила власти. Но все это лишь часть благодеяний, на которые способен слог; открытое ему поприще предстанет перед читателем во всем своем величии, если мы покажем, какого могущества преисполняется язык, когда, уверившись в высшем призвании своем, защищает свободу, вступается за невинных, борется с угнетателями, — одним словом, если мы перейдем к вопросу о красноречии.


ГЛАВА VIII.


О КРАСНОРЕЧИИ.


В свободных странах, где нации сами вершат своими судьбами, люди ищут и находят способы влиять на волю соотечественников, а первый из таких способов — красноречие. Чем драгоценнее награда, тем отчаяннее усилия, и, если государственное устройство сулит гению могущество и славу, победители, достойные этих лавров, не заставляют себя ждать. Дух соперничества умножает число талантов, которые прозябали бы в безвестности, живи они в странах, где гордая душа не находит достойной себя цели.

Попытаемся, однако, понять, почему политические споры, кипящие в стенах наших собраний с самого начала революции, не идут на пользу французскому красноречию и лишь искажают его истинный характер; задумаемся над тем, каким путем оно могло бы возродиться и усовершенствоваться, а под конец коснемся вопроса о связи красноречия с развитием ума человеческого и защитой свободы.

Как бы резко ни звучала речь, она не должна оскорблять чувство меры. Там, где позволено все, ничто не производит впечатления. Соблюдать нравственные приличия — значит чтить таланты, добродетели и заслуги, значит ценить каждого человека по делам его. Грубо и завистливо уравнивая тех, кого природа создала неравными, вы уподобляете общество кровавой сече, где слышны одни лишь яростные, воинственные кличи. Разве может в этом случае красноречивый оратор поразить слушателей счастливыми мыслями или выражениями, противопоставлением порока и добродетели, справедливой похвалой и осуждением? В том хаосе чувств и идей, который с некоторого времени царит во Франции, ни один оратор не способен ни польстить соотечественнику своим уважением, ни заклеймить его презрением; ни одного человека невозможно ни прославить, ни опорочить.

Можно ли сегодня пасть слишком низко, подняться слишком высоко? К чему обвинять или защищать? Где судьи, способные оправдать или приговорить к наказанию? Есть ли у нас хоть что-то невозможное? Есть ли хоть что-то определенное? Если вы дерзки, кого это может удивить? Если вы молчите, кто обратит на это внимание? Откуда взяться достоинству, если никто не занимает подобающего места? Там, где нет никаких преград, нет и нужды преодолевать трудности, но какие памятники можно возвести, вовсе не имея почвы?

Мы поносим и восхваляем, не возбуждая ни ненависти, ни восторга. Мы перестали понимать, по каким меркам оценивать людей; наветы, рожденные политическими распрями, похвалы, исторгнутые страхом, посеяли сомнения во всех умах, и бесприютные слова колеблют воздух без цели и смысла.

Когда Цицерон защищал Мурену от обвинений Катона, он был красноречив, ибо сумел опровергнуть такого человека, как Катон, не выказав к нему ни малейшего неуважения. Но кто в наших собраниях, где позволено было выдвигать любые обвинения против любого лица, стал бы, подобно Цицерону, тщательно и осторожно выбирать слова? Кому пришло бы на ум утруждать себя понапрасну — ведь никто не понял бы и не оценил этой щепетильности! Достаточно было бы кому-нибудь возопить с трибуны: «Катон — контрреволюционер, подкупленный нашими врагами, и я требую от лица всей Франции, чтобы этот опасный преступник понес наконец заслуженное наказание!» — и этот громовой голос затмил бы все красноречие Цицерона.

В стране, где никто не придает значения нравственности, взволновать души способен только страх смерти. Словом здесь по-прежнему можно убить, но духовную силу оно утратило. Его сторонятся, видя в нем опасность, но не оскорбление; оно не способно затронуть ничью репутацию. Клеветнические сочинения появляются столь часто, что даже не вызывают злобы; клеветники постепенно лишают исконной силы все слова, которыми пользуются. Нежной душе претит говорить на одном языке с авторами подобных писаний. Пренебрежение приличиями лишает красноречие всех преимуществ, какие дает ум мудрый и опытный; в стране, где никто даже не делает вида, что чтит истину, разум бессилен. В иные периоды нашей революции речи ораторов сводились к самым отвратительным софизмам; политики только и знали, что твердили заветные фразы своих партий, утомляя наш слух и бесчестя наши сердца. Разнообразие есть только в природе; только неподдельные чувства внушают новые идеи. Могла ли произвести какое-либо действие эта разнообразная жестокость, могли ли принести пользу эти слова, оставлявшие душу холодной, как лед? «Настало время открыть всю правду. Нация спала сном, который хуже смерти, но представители народа были бдительны. Народ восстал и проч.»

Или иначе: «Пора отвлеченностей миновала; общественный порядок укрепился в своих основах и проч.». Не стану продолжать, ибо подражание мое сделалось бы таким же скучным, как и его невыдуманные образцы; впрочем, из прошений, газет и речей можно было бы выписать целые страницы, не содержащие ни мыслей, ни чувств, ни истин; это некие литании условленных фраз, которыми изгоняют, словно бесов, красноречие и разум.

Какой талант мог пробиться через все это множество слов бессмысленных или ничтожных, преувеличенных или лживых, напыщенных или грубых? Как нам теперь найти путь к сердцам, в которых обилие криводушных речей поселило предубеждение против красноречия? Как убедить разум, утомленный заблуждениями и сделавшийся подозрительным от постоянного слушания софизмов? Во Франции лица, принадлежавшие к одной и той же политической партии и прочно связанные меж собою круговой порукой, привыкли видеть в речах не более чем пароль, по которому узнают солдат одной армии.

Умы были бы не столь развращены, красноречие было бы спасено, если бы правители ограничивались простыми приказами, как на войне. Однако во Франции власти, прибегнув к террору, пожелали подвести под свои действия философскую основу: люди тщеславные и безжалостные тщились оправдать в своих речах самые бессмысленные учения и самые неправедные деяния. К кому были обращены эти речи? Не к жертвам — их трудно было уверить в том, что страдания их благотворны; не к тиранам — они не принимали всерьез ни один из тех доводов, которые сами то и дело повторяли; не к потомкам — они выносят свое беспристрастное суждение, исходя из природы вещей. Возлагая большие надежды на политический фанатизм, ораторы, произносившие эти речи, надеялись смешать в некоторых умах благородные истины с теми несправедливостями и жестокостями, которые творили, прикрываясь ими, буйные мятежники. Так рождался деспотизм рассуждающий, гибельный для развития просвещения.

Под какими сводами мог прозвучать чистый голос истины, рождающий в душе сладостный восторг? К каким людям, каким партиям мог обратить справедливые и благородные речи человек, чья совесть чиста, ум честен, а характер безупречен? Люди прямодушные горды: бесполезным усилиям они предпочитали молчание.

Первая из истин, нравственность, — самый щедрый источник красноречия, но, когда развращенная философия находит отраду в том, чтобы все обесценивать и сбивать всех с толку, какой добродетели нам поклоняться? Что может воссиять в этой тьме? Что может родиться из этого праха? Как вселите вы энтузиазм в души людей, которые не боятся дурной славы и равнодушны к славе доброй, которые в своем кругу судят о характерах и поступках иначе, нежели в присутствии посторонних?

Нравственность дарует гению нескончаемое число великолепных чувств и идей, она дает ему силы, дабы он мог безбоязненно отдаться вдохновению. То, что древние называли духом божьим, — это, без сомнения, совесть праведника, могущество истины вкупе с красноречием таланта. Однако сколько людей в наши дни предпочитали забыть о нравственности, ибо всю свою жизнь нарушали ее веления; сколько людей признавали справедливость закона, лишь если он не оправдывал их деяния и не противоречил их интересам! Были и другие — они тревожились не о себе, но о своих слушателях и не осмеливались восхвалять правду и справедливость, дабы не огорчить кого-либо из них; они пускались на хитрости, скрывая истинные основания добродетели и оправдывая ее политической необходимостью, пытались угодить разом и гордости и совести, одинаково требовательным и обидчивым.

Преступники вопреки здравому смыслу пылко убеждали окружающих в своей невинности, люди же добродетельные не осмеливались говорить в полный голос: они желали убедить слушателей, но боялись оскорбить их чувства. Меж тем оратор, вынужденный скрывать правду, не может быть красноречив.

Границы, полагаемые приличиями, служат, как я уже сказала, лишь к вящему расцвету красноречия, но в такую пору, когда люди несправедливые или себялюбивые вынуждают чистые души сдерживать свои порывы, а ораторы умалчивают не только о частных случаях, но даже о всеобщих законах, дабы слушателям не сделалась внятна вся сумма правдивых мыслей, вся мощь благородных чувств, — в такую пору никто не способен говорить красноречиво, и даже человек порядочный, если ему придется взять слово в таких обстоятельствах, несомненно прибегнет к избитым фразам, которые, будучи, по всеобщему убеждению, безобидными, не смогут возбудить ничьих страстей и не распалят неистовства мятежников.

Заговоры благоприятствуют развитию красноречия до тех пор, пока заговорщики нуждаются в поддержке людей беспристрастных, до тех пор, пока они оспаривают друг у друга добровольное согласие нации; когда же политические смуты заходят так далеко, что споры партий начинают решаться силой, слава и доводы утрачивают убедительность; отныне их удел — калечить красноречие и унижать ум. Выступающий в защиту неправедной власти надевает на себя унизительнейшее ярмо. Ему приходится соглашаться со всеми бессмыслицами, из которых состоит длинная цепь умозаключений, оправдывающих преступное решение; пожалуй, даже совершив в порыве гнева неблаговидный поступок, человек остался бы более чист душой, чем произнося эти речи, в которых он с поистине виртуозным мастерством каплю за каплей растворяет низость или жестокость.

А между тем что может быть позорнее, чем высказывать остроту ума, поддерживая деяния жестокие и подлые! Что может быть позорнее, чем сохранять честолюбие, утратив гордость, и приносить счастье окружающих в жертву собственным успехам! Наконец, что может быть позорнее, чем служить неправой власти всею силою бессовестного таланта, который, словно телохранитель, прокладывающий своим господам дорогу в толпе, подсказывает сильным мира сего и мысли и слова!

Никто не станет спорить с тем, что за последние несколько лет красноречие во Франции совершенно утратило свой прежний характер, но многие станут утверждать, что оно никогда уже не возродится и не расцветет с новой силой. Найдутся и такие, которые скажут, что ораторский талант таит в себе угрозу для общественного спокойствия и даже для свободы. Это два заблуждения, которые, я полагаю, полезно опровергнуть.

Какая польза, могут мне возразить, от красноречивых слов? Красноречие созидается только нравственными мыслями и добродетельными чувствами, а разве найдут они нынче отклик в чьем-либо сердце? Разве после десяти революционных лет кого-то еще волнуют добродетель, чуткость и даже доброта? Живи в наши дни величайшие ораторы древности, Цицерон или Демосфен, разве смогли бы они поколебать невозмутимое хладнокровие порока? Разве заставили бы потупиться тех подлецов, которых ничуть не смущает присутствие людей порядочных? Скажите этим безмятежным любителям наслаждений, что их благополучие под угрозой,- и вы встревожите их хладную душу; другое дело красноречие — разве способно оно тронуть их сердца? Красноречивый оратор скажет негодяям, что добродетельные люди презирают их, — но разве не знают они измлада, что вся их жизнь презренна? Быть может, вам следует обратиться к людям, алчущим богатства, но еще не привыкшим к правам и наслаждениям, которые оно дарует? Что ж, если вы даже внушите им на миг благородные побуждения, у них недостанет отваги воплотить благие намерения в жизнь. Разве не приходится им то и дело краснеть за свое постыдное существование? Человек, которого можно упрекнуть в низости, бессилен: он страшится всякого голоса, который может бросить ему в лицо обвинение, страшится правосудия, свободы, нравственности — всего, что возвращает убеждениям силу, а истине — уважение. Или, может быть, вы хотите сказать несколько добрых слов людям, в чьем сердце пылает ненависть? Они тоже оттолкнут вас. Примите сторону сильного — и они выслушают вас с почтением, что бы вы ни говорили, но попробуйте вступиться за слабого, попробуйте великодушно встать на защиту дела, обреченного на неудачу, но достойного сочувствия,- и ответом вам будет лишь неудовольствие правящей партии. Мы живем во времена, когда люди ненавидят несчастных, презирают угнетенных, приходят в ярость при виде побежденных, но зато преданно и пылко восславляют правительство, если союз с ним сулит выгоды.

Что делать в таком окружении человеку красноречивому — человеку, который умеет говорить языком трогательным и возвышенным лишь тогда, когда идет навстречу опасностям, вступается за несчастных и знает, что наградой за мужество ему будет слава? Быть может, ему следует обратиться к нации? Увы! Разве не слышала эта несчастная нация, как лживые уста оправдывали всевозможные преступления, поминая всуе всевозможные добродетели? Разве сумеет она теперь отличить на слух правду от лжи? Лучшие из граждан почиют в могиле, а те, кто живы, и думать не хотят ни об энтузиазме, ни о славе, ни о нравственности; их цель — покой, и оттого они чуждаются не только преступных деяний порока, но и великодушных порывов добродетели.

Возражения эти могли бы, пожалуй, поселить в моей душе отчаяние, и все-таки по здравом размышлении я пришла к выводу, что рано или поздно добро обязательно возьмет верх; я убеждена, что, если речи, произнесенные при огромном стечении народа, или книги, которые читает вся страна, не производят никакого действия, виноваты в этом сами ораторы или писатели.

Конечно, любой талант бессилен, если обращается к нескольким слушателям, связанным только общей корыстью или общим страхом; родник, который по слову пророка может забить даже из скалы, давно высох в их сердцах; однако если вокруг вас — толпа, состоящая из людей самых разных — беспристрастных, чувствительных, слабых и нуждающихся в поддержке, — обратитесь к человеческому естеству — и вы получите отклик; если от ваших слов электрическая искра пробегает по сердцам, вам нечего бояться ни хладнокровного равнодушия, ни коварных насмешек, ни честолюбивой зависти: все, кто вас слышат, будут на вашей стороне. Разве не властны над ними искусство трагедии, божественные звуки небесной музыки, пыл воинственных песен? Почему же не отозваться им на красноречивое слово? Душа алчет восторга; воспользуйтесь этой склонностью, разожгите это желание — и вы плените своих слушателей.

Конечно, когда вспоминаешь холодные и чопорные лица светских людей, трудно поверить в возможность взволновать их сердца, однако большинство политиков и должностных лиц скованы своими прежними поступками, своими нынешними интересами и взглядами. Иное дело — многочисленная толпа; взгляните на нее — сколько вам бросится в глаза незнакомых лиц, дружеское, нежное, доброе выражение которых предвещает встречу с людьми, способными понять вас и разделить ваши чувства! Так вот, эта толпа и есть нация. Забудьте все дурное, что знаете о тех или иных людях, предайтесь вашим мыслям и ощущениям, плывите на всех парусах — и, какие бы рифы, какие бы препятствия ни встретились на вашем пути, вы доплывете до цели и увлечете за собой всех, чья душа свободна, всех, чей ум не несет на себе печати рабства и не расплачивается за свою неволю.

Но если правда, что можно надеяться на новый расцвет красноречия, то какими способами совершенствовать его? Поскольку красноречие принадлежит более к области чувств, нежели к сфере идей, оно, по-видимому, менее способно к бесконечному совершенствованию, чем философия. Однако новые мысли рождают новые чувства, следовательно, чем дальше идет вперед философия, тем больше новых возможностей открывается перед ораторским искусством.

Если оратор говорит об истинах общеизвестных, пусть не останавливается на них особенно подробно; пусть трогательные рассуждения чередуются в его речи с серьезными умозаключениями, дабы ум постоянно пребывал в окружении мыслей возвышенных; увлечь слушателей можно и рассказом о нравственных истинах, внятных всем, но еще никому не наскучивших. Некоторые речи древних содержат величественные фразы, которые, ни разу не слыхав их, невозможно угадать, а раз услышав, невозможно забыть и которые, подобно героическим деяниям, оставляют след в веках. Однако если логика и точность рассуждений, виртуозность и выразительность слога могут совершенствоваться, то ораторы нового времени в силах затмить древних; да и само воображение потрясало бы сильнее, если бы ничто не сковывало его, если бы все способствовало его расцвету.

Красноречие — плод чувства и гения; красноречивому оратору потребно хотя бы на мгновение отрешиться от всего окружающего; ему следует стать выше опасности, если она ему грозит, выше общественного мнения, если он выступает против него, выше людей, которых он порицает, — выше всего, кроме собственной совести и суда потомков. Философические думы возвышают человека, и он легко находит слова правды; яркие образы и сильные слова сами собой являются уму, пылающему чистейшим огнем.

Этот подъем в горные сферы не лишит вас ни живости чувств, ни горячности, столь необходимой красноречивому оратору, — горячности, которая только и способна придать словам звучание энергическое и неотразимое, наделив их властью, которую люди признают помимо воли и против которой они бессильны бороться, хотя нередко и оспаривают ее права.

Вообразим себе человека, который путем размышлений воспитал в себе полнейшее равнодушие к событиям мира действительного, человека, характером схожего с Эпиктетом, — если он возьмется за перо, слог его не будет блистать красноречием; иначе обстоят дела в просвещенном аристократическом обществе; здесь философический дух — не результат одиноких дум частного человека; он соседствует с самыми пылкими страстями и входит в число взглядов, привычных измлада, в число убеждений, которые, смешиваясь со всеми природными чувствами, возвышают ум, не расхолаживая души. У древних весьма малое число людей разделяло взгляды стоиков, призывавших подавлять любые душевные движения; что же касается философии нового времени, то, хотя ум подвластен ей больше, чем характер, она не что иное, как взгляд на жизнь, и взгляд этот, если его усваивают себе люди просвещенные, изменяет общее направление мыслей, не заглушая чувств; философии не под силу изгнать из сердца ни любовь, ни честолюбие, ни бесчисленные мимолетные увлечения, на которые так падко человеческое воображение, пусть даже вопреки советам разума; однако философия нового времени, по духу своему чисто созерцательная, сообщает языку страстей гораздо большую глубину и выразительность, ибо она исполнена меланхолии.

Меланхолическое чувство, которое чем дальше, тем глубже проникает в человеческое сердце, может исполнить красноречие неслыханного величия. Как бы пылко ни желал человек, наделенный незаурядными способностями, добиться осуществления своих чаяний, он ощущает себя выше любой стоящей перед ним цели, и эта смутная и печальная мысль придает его словам звучание возвышенное и трогательное.

Однако если однажды нравственные истины будут выведены и доказаны с математической точностью, что останется на долю красноречия? Поскольку у добродетели и рассудка разные основания и разные источники, красноречие будет вечно царить в своих законных владениях. Люди не станут прибегать к его услугам, излагая отвлеченные идеи, принадлежащие наукам политическим, метафизическим и проч.; тем почетнее, однако, будет его роль: никто больше не сможет назвать его опасным, ибо оно ограничится своим естественным предназначением и будет обращаться к нашим чувствам, к нашей душе.

С некоторых пор сложилась нелепая традиция: французы обвиняют красноречие во всех прегрешениях, которыми запятнали себя деятели революции, и стремятся защитить себя от этой, — как им кажется, очень грозной — опасности; они убеждены, что по вине тех граждан, которые яростно, а зачастую и грубо отстаивали в своих речах неправое дело, французская нация обречена вечно пребывать внутри замкнутого круга ложных представлений и ни один честный и прямодушный француз не вправе заступиться за верную идею, воззвав к простым человеческим чувствам.

Я, напротив, полагаю, что все дышащее красноречием есть истина, иначе говоря, в речи, отстаивающей неправое дело, лжив ход мыслей, а не красноречивая форма, которая всегда зиждется на истине; истину эту человек может неправильно применить или истолковать, но в такой ошибке повинен один лишь рассудок. Красноречие вырастает из душевных движений и обращается к чувствам людей, а душою толпа всегда на стороне добродетели. Говоря с человеком наедине, нетрудно правдами и неправдами склонить его на дурное дело, но на миру человек соглашается лишь на такие поступки, за которые ему не придется краснеть.

Движимые религиозным или политическим фанатизмом, люди разжигали преступными речами низменные страсти толпы, но не чувства, а ложные умствования сообщали этим речам роковой смысл. В речах истинных приверженцев религии красноречиво выражение чувства, по велению которого человек приносит себя в жертву всеобщему благу, всему, что угодно Всевышнему; лживы же в них рассуждения, призванные уверить, что убивать тех, кто не разделяет ваших взглядов, похвально, что в этих-то убийствах и заключается высшая добродетель.

Изучите предметы всех споров между людьми, содержание всех знаменитых речей, произнесенных в ходе этих споров, и вы увидите, что красноречие всегда вдохновлялось правдой, извращали же его умствования: ведь сами по себе чувства не способны заблуждаться — ошибочны могут быть лишь заключения оценивающего их рассудка. От ошибок этих человечество избавится лишь тогда, когда язык логики обретет свою окончательную форму и станет доступен массам.

Я сознаю, что против красноречия можно выдвинуть еще много обвинений. У него, как и у всех других доступных нам благ, есть недостатки, которые противники его при необходимости выдвигают на первый план, однако какой природный дар останется безупречным, если подойти к нему с такими пристрастными мерками? Человек несовершенен, и задача разума — помочь многочисленным преимуществам той или иной его способности возобладать над маловажными недостатками.

Для защиты свободы далеко не всегда достаточно ученых рассуждений: лишь красноречие может в минуту опасности пробудить в людях великодушие и отвагу. Только горстка людей, наделенных характером поистине возвышенным, способна решиться на подвиг в тиши уединения, из одной лишь любви к добродетели; большинство же людей находят в себе силы мужественно исполнять свой долг, лишь если душа их объята волнением, и забывают о своих интересах, лишь когда чувства их воспалены больше обычного. Красноречие заменяет боевые кличи и устремляет душу навстречу опасности. Оно позволяет целому собранию сравняться доблестью и добродетелью с самым достойным из его членов. Лишь по воле красноречия достоинства одного мужа сообщаются всем, кто его окружает. Уничтожьте красноречие — и толпа будет руководствоваться самыми низменными страстями. Ведь всеми благородными и бесстрашными решениями, какие когда бы то ни было принимали люди, собравшись вместе, мы обязаны дару слова.

Уничтожьте красноречие — и вы уничтожите славу: ведь воодушевить других человек может, лишь воодушевившись сам; чтобы похвала была добровольной, чтобы она была согласна с законами разума и убедительна для потомков, она должна исходить из уст людей свободных.

Наконец, пусть те, кто, несмотря на все сказанное, считают красноречие опасным, подумают о том, как трудно его задушить, и им станет ясно, что с красноречием дело обстоит так же, как с просвещением, свободой и прочими величайшими достижениями ума человеческого. Возможно, что достижения эти чреваты несчастьями, но без них мы лишимся всего плодотворного, возвышенного и великодушного, на что способны. Доказательством этой мысли я и надеюсь завершить свой труд.

В ту пору, когда во Франции еще существовала Академия, она ежегодно рассматривала все слова, прижившиеся в обиходе или введенные в литературу превосходными писателями, и определяла, какие из них людям образованным употреблять не пристало. Следовательно, в ту пору французский, как и любой другой язык, постоянно обогащался новыми словами, которые либо заменяли слова, вышедшие из употребления, либо прибавлялись к тем, что были в ходу раньше.

Именно об этом говорит Гораций в «Науке поэзии»:


Всегда дозволено было и будет
Новым чеканом чеканить слова,
их в свет выпуская!
Словно леса меняют листву,
обновляясь с годами,
Так и слова: что раньше взросло,
то и раньше погибнет.
А молодые ростки расцветут
и наполнятся силой.


Мы сослужили бы дурную службу французскому слогу, если бы предписали нынешним авторам пользоваться только теми словами, которые входят в словарь Академии. Работа над этим словарем прервалась на десять лет, а за это время, бесспорно, возникло немало совершенно новых чувств и идей. Быть может, Институту, этому почтеннейшему ученому собранию Европы, в ряды которого входят самые просвещенные французские граждане, составляющие славу нашей республики, следует поручить отделению изящной словесности изучить изменения, происшедшие за последние годы во французском языке.

Всякому сколько-нибудь талантливому автору случалось хоть однажды употребить новый оборот или выражение; время освящает дерзости гения. Так, Делиль в поэме «Сельский житель» прибегнул к новому слову «вдохновительница» — «лампа-вдохновительница». Однако, поскольку нет такой удачной дерзости, появление которой не имело бы под собой разумных оснований, рассмотрим, в каких случаях позволительно изобретать новые слова.

Писатель вправе прибегнуть к слову, до него не существовавшему, лишь если того настоятельно требует смысл его сочинения; он обязан допускать новые слова в свои книги скрепя сердце, как бы против воли нарушая правило, которое он поклялся уважать. Если тонкие оттенки мысли и чрезвычайный напор страстей требуют выражений более гибких или более красноречивых, чем обычно, слово писателя, как бы странно оно ни выглядело, звучит естественно. Оно так уместно, что читатель поначалу даже не замечает его новизны и, пораженный точностью звучания, его абсолютным соответствием выражаемой мысли, не отвлекается ни от общего содержания книги, ни от течения фразы; иное дело — слово странное, оно не сосредоточивает, а лишь развлекает внимание.

Вы вправе употребить новое слово, если для всех грамотных людей очевидно, что в языке нет другого слова, которое; изъясняло бы именно этот оттенок мысли, нет другого оборота, который произвел бы точно такое же впечатление. Удачное слово, принадлежащее возвышенному слогу, вскоре утрачивает новизну и делается привычным для всех авторов, ибо в памяти их оно неразрывно связано с тем образом или той мыслью, которую выражает.

Если писатель решается придумать новое слово, пусть позаботится о том, чтобы оно походило по строению на другие слова родного языка, ибо изобретать новое можно лишь исподволь; ум алчет постепенности. В опытных науках многие великие открытия были сделаны случайно, однако гениями люди признают лишь тех, кто пришли к своим открытиям в результате долгих размышлений. Осмелюсь сказать, что точно так же обстоит дело и с плодами воображения, хотя его игра более прихотлива. Идея совершенно небывалая приводит наш ум в смятение, пленяет же и радует лишь идея, которая и удивительна и привычна разом. Подлинный мастер умеет заранее внушить читателю некое смутное предчувствие тех красот, которыми поразит его впоследствии. Эти великие законы словесности справедливы и применительно к мельчайшим оттенкам слога.

Наконец, новые слова непременно должны быть приятны для слуха. Гармония — одно из первых достоинств слога; наполнять французский язык словами неблагозвучными — значит портить его. Проникнувшись благородными чувствами и возвышенными мыслями, душа, словно в некоей горячке, воспламеняется любовью к творчеству и добродетели. Чем благозвучнее слова, тем сильнее потрясение, производимое прекрасными и великодушными речами.

Нет необходимости уточнять, что ни одно из перечисленных условий ни в коей мере не применимо к наукам опытным: здесь новые явления вызывают к жизни новые понятия; истины положительные нуждаются в подобающем языке. Что же касается авторов, посвятивших себя изящной словесности, то они должны владеть неисчислимым множеством тонких, едва уловимых оттенков, малейшее изменение которых влияет на ощущения читателей, располагая их к книге или, напротив, отвращая от нее, поэтому хорошо писать может лишь тот, кто тщательнейшим образом изучил все способы пленить людское воображение. Чтобы сочинить трактат о слоге, достаточно исследовать рукописи великих писателей: за каждым зачеркнутым словом здесь скрывается множество идей, для которых ум — нередко безотчетно — приискивал наилучшее воплощение; было бы весьма любопытно описать эти варианты и вникнуть в их смысл.


2008

К началу |  Предыдущая |  Следующая |  Содержание  |  Назад