... На Главную

Золотой Век 2008, №10 (16).


Алёна Форостяная


СКЛОНИВШИСЬ НАД ПРОПАСТЬЮ.

В конец |  Предыдущая |  Следующая |  Содержание  |  Назад

Огромная рукописная книга лежала на столе. Она казалась всеми забытой и никому не нужной. Слой пыли, покрывший яркую обложку, подчеркивал ее одиночество. Книга пыталась пошевелиться. Она давила на медные застежки переплета, в основы которого была закована. Книга хотела сбросить себя со стола, пытаясь тем самым напомнить жителям дома о своем существовании. Быть может, ее писал подневольный летописец, быть может, ее автором был деревенский дьяк, ничего не сочиняющий, а просто аккуратно записывающий даты рождений и смертей.

Шершавые буквы молили о прощении, иллюстрации меняли свою окраску и из ярких они превращались в тусклые, обиженные, даже наивные. Казалось, что древняя книга владеет собственными чувствами и стремительно меняет свое настроение и из позитивной вдруг становится ностальгией по давно ушедшему и потерянному.

Она лежала, и можно было подумать, что это девушка — юная, не целованная, не вкусившая еще того запретного трепета, благодаря которому натягивается лук, во имя которого падает яблоко. А иногда, если посмотреть повнимательнее то книга эта напоминала седую древнюю старуху, перешагнувшую через время и прожившую века, а может быть и тысячелетия. И не страницы, а спутанные космы ее были перевязаны платком, выловленным из ручья. Юная и зрелая, озаренная знаниями немилосердно сгоревших библиотек, каких-то полунамеков и неосторожных прикосновений, знаниями сорванных на болотах кувшинок и разбитых кувшинов. Эта книга то пугала, спутывая помыслы в огромный неразборчивый клубок, то притягивала, отбрасывая в сторону всяческий страх и чувство стыда. Она вначале настораживала, призывая немедленно схватиться за рукоятку холодного оружия и начать кромсать чувство, возникшее не вовремя. Затем удивительная книга становилась нежной и доверчивой, даже эластичной, будто изначально прощала любое совершенное преступление, будто заступалась за виновного, положившего свою дрожащую ладонь на ее обложку.

Она состояла из бумаги, сшитой воедино и украшенной многозначительными рисунками, срисованными с гениальных мольбертов. Страницы казались решительными и смелыми. Книга внушала страх и трепет. Иногда она была невидимой, иногда бросалась в глаза и листы ее то недовольно морщились, то становились ровными и скользкими, словно тщательно отполированный пол, густо намазанный слоем мастики.

Книга вела себя довольно странно. У нее были повадки человека — талантливого, но жившего не в свое время, потерянного и никем не найденного. Незаметная с первого взгляда книга перебирала наряды и дегустировала запахи. Академическая и распущенная, с пустыми страницами, напоминающими глубоко треснувшие, надкушенные женские губы, она выпадала из времени и возвращалась и делала это быстро, будто боялась, что ее накажут и прилюдно растерзают.

Недотрога, держащаяся за бумажные виски, демонстрировала всему миру недомогание и невыносимые головные боли. Она жалобно раскрывалась, указывая номер нужной страницы, а затем пряталась от глаз, скрываясь за точками и запятыми. Хотелось взять эту книгу в руки и убаюкать как младенца, а затем вынести на улицу и оставить в городском парке, укладывая ее ребром прямо на деревянную скамью. Хмельная книга, взбрызнутая крупными каплями английского рома и проколотая насквозь шпагой, что была смазана медвежьим жиром. Она вызывала жалость, потому что не имела хозяина. Казалось, что ее писали все — абсолютно все. Не с кого было спросить, некому было предъявить обвинение. Перемешанные миры, вспаханные, и неухоженные поля правили ее абзацами и названиями. Все переливалось из одного в другое, все смешивал сосновый клей и туманы, скрывающие какие-то особенные невероятные тайны, ожидающие свою участь.

Книга будто не выражала ничего, но у нее были глаза — узкие и огромные, недоверчивые и испуганные глаза, призывающие к жизни и карающие за слабость. Эти очи из черной бумаги втягивали в себя, а затем отпускали на свободу, одновременно беря в рабство. А еще странная книга по призванию и родословной была шаманкой. Она давала каждому то, что человек мог унести. Это была или пустота, и тогда она дарила пустоту. Или сухарь ржаного хлеба, высушенного в печи. Если это было четверостишие, то она даровала ровно те четыре строки — не больше и не меньше.

Книга, наполненная рецептами счастья и тревоги, околдовывающая и исцеляющая. Она смиренно лежала, и было больно смотреть на то, как ровные страницы корчатся в болях, изобретая эликсир забвения. Книга хотела встать и пойти, но не позволяла себе подобного, потому что идти было не к кому. А ноги оказались шаткими, бумажными. Не ноги, а заглавные буквы — острые, извилистые, позаимствованные из небесных букварей и колдовских алфавитов.

Чтобы узнать про человека все, книге достаточно было приблизиться к нему и тяжело вздохнуть, замечая реакцию на шелестящие листы, на шипящие твердые буквы и знаки. От каменного сердца она отодвигалась подальше, стараясь показаться незамеченной и непонятной. К искренним она прижималась, словно в последний раз, будто перед смертью.

Книга просто страдала, поэтому искала тепла, но вокруг было так холодно. Безглазый мир не реагировал и не откликался, и книга чувствовала, что любовь покидает ее крепкие нити, набрякшие от желания поведать свои истины и законы. И страницы наполнялись жестокостью и даже тщеславием, придавливая святые побуждения героев и героинь.

Целованная Дьяволом книга — такая же дерзкая и яростная, такая же грешная и сомневающаяся. Над ее страницами редко восходило солнце, и слишком часто сверкали молнии. Ее переплет теребили подростки, делая из изломанных страниц сигареты, наполненные сухими виноградными листьями.

Быть может, Дьявол носил ее под прокладкой своего широкого плаща, потому что она пахла кофейными зернами и дорогим табаком, потому что она источала запах пота и въевшейся в кожу едкой пыли. Видимо Дьявол бежал из пустыни, в которой поселился Христос. Он украл книгу, изначально написанную богом, и самые сладкие слова измазал глиной, чтобы не знать написанной правды о смысле жизни и бессмысленности смерти.

Мрачный и непредсказуемый Дьявол давил робкие строчки ударом кулака и те даже не успевали ничего сказать на прощание. Они, эти сдавленные, ущемленные слова только шептали: «Прости…Прости…Прости…». Они просили прощения у пустоты и замирали в ожидании, предвкушая мгновение, когда пустота откликнется и снимет боль со щемящей души, с души, заколотой железной скрепкой. Но никто не откликался. Лишь камень откалывался от скалы и летел вниз, ударяясь, издавая непонятные звуки, которые никого не прощали.

Дьявол присвоил себе тексты и создавал их по своему вкусу, меняя тем самым законы вселенной, которая должна была жить по законам страниц, сочиненных в пустыне и написанных не для вора, а для человечества. Дьявол вырывал целые главы и топтал их ногами, вклеивая на опустошенные страницы денежные купюры. Благородная книга из умиротворенной превращалась в раздражительную, гневную и агрессивную. Стиль рассказов превращался в драки и убийства и по бумажным углам безутешно бродили неприкаянные герои, ищущие друг друга, но не умеющие соединять линии своих судеб.

И тьма отталкивала ищущие сердца, и света становилось все меньше. Приходилось собирать позолоту с куполов и усеивать ею дорогу. Приходилось добавлять в родниковую воду успокоительные капли, чтобы поливать безмятежные городские цветы, выросшие на асфальте. Приходилось отвоевывать у мрака буквально каждое следующее слово, срывающееся с уст.

Эта книга по-настоящему участвовала в войне миров, и был уже не важен автор, была важна чистота мысли. Старики пытались выведать у старинной книги правду о потерянном ими времени. Их слабые морщинистые пальцы хватали ее за выпуклые буквы, думая, что тем самым они еще хотя бы на час продлят свою угасающую жизнь.

Все вокруг хотели использовать книгу в своих интересах. Не любили, а использовали, играя при этом в благородство, испытывая на прочность и верность. А она сжимала свои бумажные челюсти и переставала быть похожей на книгу. И еще: она словно бредила, а затем прозревала. Страницы были то водянистыми, то каменными. Все словно скреплялось и удерживалось какой-то неведомой силой любви и ненависти. Безошибочная, коварная, заблудшая душа таилась за каждым абзацем как за скалой, возникшей в океане. Душа пряталась, надевая на свою разгоряченную голову треугольную косынку, надсеченную на концах. Душа желала, чтобы этот головной убор сорвали со светлой головы и сожгли в топке паровоза, выезжающего в туннель.

Ах, эта плотная, ненасытная книга! Она напрашивалась на комплименты и стыдливо опускала картонные глаза, скрывая смущение. И ей вовсе не было стыдно. Просто она наслаждалась блаженством, в котором пребывала.

И вот однажды книгу увидела маленькая девочка, случайно вошедшая в комнату. Юный взгляд упал на рукопись, покрытую туманом и волшебством. Ребенку совсем не было страшно. В самом начале она приняла огромную стопку бумаг за новую игрушку. Не кукла, не клоун, не погремушка, а чувство, просящееся в ладонь. И дитя восприняло эти замысловатости и трогательность текстов. Достаточно было коснуться твердой обложки, достаточно было погрузить свое сердце в сложные слова.

Девочка убрала книгу со стола. Она не согнулась под тяжестью переплетенных страниц, потому что они стали легкими, словно пух, потакая детским ладоням, захотевшим запретного и неведомого. Книга впервые общалась с юной душой. Она привыкла нравиться мужчинам, привыкла удивлять старцев и спасать отшельников. Книга много тысячелетий подряд кокетничала и заигрывала с сильными мира сего. Ей поддавались короли и волшебники, дикие звери и даже драгоценные камни. Ей улыбались вельможи и знахари, но маленький ребенок еще никогда не преступал порога того загадочного кабинета, в котором терзался дождь, превращенный в слова и дрожь, превращенная в словесный вздох. А ребенок, еще ничего не знающий о мире пощечин и предчувствий смутил и взволновал своды великолепной комнаты, похожей на чердак и на небесный перекресток. Девочка застыла в ожидании, а удивительная книга претворилась спящей, потому что не знала простых слов, понятных сказок, потому что никогда не рожала детей. Книга лежала, ожидая, когда дитя покинет ее, но ребенок снял с тонкой руки браслет и положил его на книжную обложку. Браслет из зеленого бисера, напоминающего кошачий глаз, умиротворенно возлежал на картонной книжной обложке как символ доверия и детской уверенности, как своеобразный призыв к дружбе. Девочка мечтала подружиться с непонятной, странной книгой. Она растормошила закрытые бумажные глаза, вызывая книгу на откровенный разговор.

— Кто ты? — спросил ребенок, усаживаясь на пол и принимая позу лотоса.

— Я плоть, — ответила книга.

— Что такое плоть? — удивилось юное создание и тронуло первую строку за выпуклые буквы.

— Плоть — это плот, плывущий по непредсказуемым горным рекам; это плеть, ударяющая внезапно и так недоверчиво больно; это плод, созревающий для того, чтобы в итоге упасть с ветки и разбиться, успевая на последнем дыхании улыбнуться и стереть откровенную слезу. Плоть — это плата за жизнь; это пот, льющийся ручьями в минуты обоюдных телесных слияний и в минуты поднятия каменных глыб; это желание пить безостановочно и страстно, извиваясь ручьями и покрываясь влагой, напоминающей усталость…

Девочка смотрела внимательно и тревожно. Она слушала дикие и густые, насыщенные слова, не перебивая, не капризничая. Она оказалась благодарным слушателем и впитывала все произнесенное так, как в жаркий день пьют коктейль, пользуясь соломенной трубочкой и долькой освежающего лимона. Книга нравилась ей все больше и больше. Бумажный голос очаровывал и завораживал. Дитя прямо с первого звука привыкла к этому голосу — возникающему и исчезающему.

— Ты не понимаешь? — спросила книга, не умеющая излагать свои сложные мысли на простом, примитивном языке.

— Я слушаю и чувствую, — произнесла девочка, целующая интригу.

Книга невольно вздрогнула, и слой пыли осыпался с ее желтоватых листов, смешиваясь с пылью и хлебными крошками. Ребенок заставил ее волноваться. Книга привыкла к одиночеству, к арфам, на которых музы подыгрывают вдохновению; к свирелям, что кусают самое морское дно. Книга привыкла к скрипящим ржавым засовам, к засосам на ключицах, которые оставляют губы эльфов и к царапинам, остающимся от острых плавников проплывающих мимо дельфинов. Внезапно появившийся ребенок растревожил душевные книжные покои, забрызганные философией. У задумчивых бумажных листов поднялась температура, и темперамент звонил во все колокола, спеша поднять всех уставших и сумрачных.

— Как звать тебя? — спросила книга маленького человека, внезапно ступившего на земли ее чернильных чувств. — Как правильно к тебе обращаться?

— Вулкан, у подножия которого я очнулась от солнечных ударов, поведал мне, что я Инь и я поверила глубокому кратеру и приняла это имя как свое собственное. Черный пруд сказал мне, что меня зовут Тоска, и я стала таковою. Перо павлина изучило мое зрение и уверило меня в том, что я Зло, которое когда-то было добром. Теперь я откликаюсь на любое название, потому что живу в мире разрывов и сплетений.

— Девочка, ты похожа на Время, — произнесла большая книга. — По твоему лицу легко замечать его быстротечность. Время слишком спешит, его не вернуть на то прежнее место, с которого оно неистово сорвалось, унося в своем вихре все наши дни и ночи. Беспокойное время, знающее свое предназначение, свою миссию давать и отнимать безвозвратно. И вот ты ребенок, а затем ты взрослый седой человек и после этого ты Книга.

— Ты тоже была маленькой девочкой? — удивленно воскликнула юная гостья.

— Пожалуй, что да, — призналась огромная необъятная книга, ставшая вдруг добродушной и сентиментальной. — Все живое на земле рождается маленьким и беспомощным, наивным и несмелым, словно та зеленая поросль по весне, которая со временем становится грубой, отвердевшей, познавшей удары стихий. В самом начале я тоже была всего лишь слегка заполненным листом бумаги — не больше. Со временем лист прибавлялся к новому листу, а текст усовершенствовался. Поэтому теперь меня так много. Переплет и иллюстрации появляются позже, после того как написаны основные главы… Только далеко не каждый человек способен стать книгой…

— А ты похожа на человека, — восторженно признался ребенок. — Мне даже кажется, что ты сейчас встанешь и побежишь со мной на детскую площадку, на которой я забыла свою велюровую куртку. Мы будем играть в прятки, в догонялки, в лапту. Мы залезем на широкое дерево и не покинем его до тех пор, пока не наступит ночь. А затем мы сойдем с ветки на землю, прощая спящий город за его сновидения, в которых нас нет.

Книга пошевелила бумажными очами, и отовсюду посыпались буквы. Она сдерживала себя, опасаясь наговорить лишнего, ведь книга беседовала с человеком, а человек не должен знать того, что знает вечное слово. Не все нужно говорить до конца. Всегда нужно оставлять пригоршню тех самых таинственных слов, ради которых начиналось чудо. Недосказанность, некая бесконечность, не раскрытие — вот чего хотела книга.

— Как я хочу на улицу! — призналась она маленькому ребенку, не отходящему от нее ни на шаг. — Я столько тысячелетий не покидала этих стен, не дышала пылью дорог, не улыбалась сверчкам, не кормила ласточек. Строгая жизнь повелевала моим бумажным сердцем, и я слегка разучилась общаться с пирамидами и болотами. Я словно теряю нить, связующую меня с реальной жизнью.

— Так бежим же! — закричал ребенок. — Пока не передумали твои бумажные герои, живущие в уединении и при извечных извержениях вулканов, при постоянном падении метеоритов. Бежим, пока солнце не надело на свой круглый лоб черную кепку, закрывающую половину неба.

Ребенок дрожал от нетерпения, он торопился осуществить все задуманное. Это был порыв души, которому нельзя было мешать. Маленькая Инь попыталась поднять книгу, но та оказалась слишком тяжелой, даже неподъемной. Хрупкая девочка прилежно обвязала задумчивую книгу крепким канатом. Маленькие детские пальцы быстро вязали узлы, словно делали они это ежедневно. Книга впервые испытывала подобное. Она волновалась, чувствуя, что нашла друга — неопытного, наивного, но чистосердечного.

Девочка тянула книгу по ступеням, которых было очень много. Улица встречала книгу настороженно и как-то равнодушно. Улица дышала летним зноем. Зато книга обращала внимание на все, буквально на все. Своим насыщенным бумажным взглядом она величаво благодарила юное создание за подвиг, совершаемый для нее. Ступени казались острыми, но книга выдерживала и терпела, потому что другой дороги не было. Книга скатывалась вниз с тех высоких гладких камней, замечая все, что попадалось на глаза. Газетные киоски, книжные лавки, шум, слагающийся из человеческих голосов, птичий гомон, жужжание электрической дрели, недовольный плач младенца, требующего чего-то большего, чем ему было положено судьбой. И только пышные облака смиренно и молчаливо плыли на великой высоте, не издавая звуков, даже не напоминая о себе. Белая непрерывная каравелла, знающая свои маршруты, она умиротворяла и успокаивала, проливая свет на многие странные жизненные сюжеты, которых еще не было на страницах книги.

Бумажный человек лежал на земле. Книга не могла надышаться всей той новой атмосферой, которая хлынула на нее. Тянуть на себе книгу становилось все тяжелее. Асфальт словно задерживал продвижение вперед, он мешал, умышленно задерживая бумажные капилляры возле каждого газона с цветами, возле каждого кухонного окна. И книга пропитывалась земными запахами и ее ровные, неуязвимые изречения кривились от боли. Изречения чувствовали себя обманутыми и совершенно чуждыми этому задымленному, галдящему миру. Они вроде бы не вписывались в те разговоры и заклинания, которые велись между людьми, и книга чувствовала себя лишней.

Маленькая девочка успокаивала ее. Она сделала санки — неуклюжие, легкие. Это была смесь дерева и пластмассы. Это была новая постель для старинной книги. Раньше она лежала на журнальном столе, и этого пространства было вполне достаточно, а теперь она каталась по городу на каких-то непонятных, диких санках и ничего не понимала. Только прислушивалась и вздрагивала, не выдавая своих истинных чувств. Только на красивых страницах появлялись трещины, и книжный мир делился на части, а смысл давно написанных текстов заново рождался.

Довольно странная пара: маленькая девочка и великая книга, ищущая себя и с трудом находящая. Девочка называла себя Мигом. Она действительно была похожа на странное мгновение, которое никогда не должно заканчиваться.

Впервые в жизни ребенок нашел свое имя сам. Журавлиный клин что-то потусторонне восклицал в прокуренном небосводе, и книга улавливала то, что доносилось из-за серой завесы, все то, что оставалось от целого журавлиного крика. Иногда девочка додумывала концовку фразы, и бумажные страницы вторили детским версиям, радуясь необузданности детского воображения. Лай собак, полеты шмелей, отбрасываемые в сторону конфетные обертки — все это запоминалось, схватывалось на лету, и книга готова уже была дать ребенку чернильную ручку, чтобы тот записывал содержание лета, в которое они ворвались.

Все мы иногда меняем одну жизнь на другую, потому что постоянство угнетает и навевает скуку. Книга рискнула абсолютно всем, отдаваясь ультрафиолетовым лучам и царапаясь об вечность. Ребенок превращался в своеобразного летописца, поводыря, проводника. Монахи завидовали единству мудрости и непосредственности маленькой чистой, еще ничем не оскверненной души. Они давно мечтали завоевать книжное доверие, но книга отдала предпочтение девочке в цветастом сарафане и с белыми бантами в упруго заплетенных косичках. Они покоряли планету каким-то неосознанным, неопределенным сочетанием, даже единством. Древность и юность брели в паре по улицам, объезжая проезжую часть, стараясь не сталкиваться со скамейками, стараясь не падать с бордюров. Спокойно, не будоража вселенский круговорот, человек и бумага гуляли под роскошным небом, забывая об условностях, об угрозе быть непонятыми.

Книга никогда еще не дышала так порывисто. Плотные картонные листы привыкли к медитациям, к сплошным разрывам души с телом, к астральным чудесам. Тут пришлось лишиться всего этого и окунуться в реальность, сжимая старинные страницы, скрывая почерк, останавливая биение бумажного сердца.

Девочка и книга кочевали по паркам и газонам, минуя книжные магазины и Интернет-кафе. Городская жизнь сверкала и сопротивлялась огромному потоку людей, машин, запахов, идей. Книга чувствовала себя не совсем уютно, но, перебарывая древние привычки, она продолжала шествовать по одному из земных меридианов, что находился в руках ребенка.

Иногда ей хотелось прервать свое неосознанное путешествие по шумному плотному миру, раздражающему ее своими бесконечными разногласиями, своими ссорами и примирениями. У бумажной души периодически поднималась температура и книга чувствовала, что самовозгорается от всего того напряжения, которое приходилось переживать, сохраняя при этом спокойствие. Папирус обугливался по краям, почти съедая замысловатый текст. Бумага рисковала собственной жизнью во имя путешествия по разгоряченному летнему асфальту, во имя проникновения в судьбы ее возможных читателей.

Книге было вовсе не все равно, и она незаметно от маленькой девочки выбрасывала термометр в высокую траву, еле-слышно извиняясь перед горящими иллюстрациями и воспаленными строками. Она должна была идти дальше, ведь любое жизненной истинное продвижение вперед не имеет права быть прерванным; ведь любое благое намерение не должно быть отброшено в сторону как ненужное и невзрачное. Поэтому отчаянная и самозабвенная книга не отрекалась от единожды принятого решения и, став на тернистый путь, продолжила свой марафон по полу планеты… Это было своеобразное преодоление, совершаемое вовсе не по принуждению, а исключительно по доброй воле.

Девочка покупала себе эскимо. Она утоляла свою жажду пенящимся ситро, пытаясь угостить чем-нибудь свою удивительную подругу. Но та смиренно отказывалась, продолжая внимательно рассматривать прозрачные стеклянные витрины, пахнущие свежей типографской краской. Книга рассматривала не людей, а себе подобных. Она разглядывала иные книги — пухлые и худощавые, яркие и неприметные. Земная пища была ей ни к чему. Она наивно полагала, что фольга от конфетной обертки это всего лишь блестящая бумага, предназначенная только для того, чтобы записывать на ней яркие тексты. Книга питалась лишь духовной пищей, и стоило написать на ее страницах несколько крылатых изречений или золотых афоризмов как она уже чувствовала себя сытой и удовлетворенной. И еще кое-что: стоило всего лишь на несколько минут положить этого бумажного человека под ветвистую иву, разрешая дереву немного поплакать, орошая предложения и названия как эта книга начинала улыбаться. Казалось, что бумажные губы ее были щедро смочены особенной влагой.

— Знаешь, — призналась она юному созданию, поедающему вкусный вафельный стаканчик, остающийся от съеденного мороженного. — А я ведь когда-то жила в Александрийской библиотеке. Нас было много, и все мы были особенными и даже вечными.

— А мне говорили, что ничего вечного не бывает, — перебил ее ребенок, вытирая свои слипшиеся сахарные пальцы накрахмаленным носовым платком и заметно сожалея о том, что мороженного было так мало.

— Не всегда верь тому, что говорят люди, они ведь не всегда ведают смысл произнесенных слов, — отвечала задумчивая книга, пребывающая в каком-то особенном состоянии ведущегося диалога. — Если существует бесконечность, значит, есть не убиенное вечное, ради которого была создана вселенная. Гениальные помыслы носят на себе корону вечного, светлые чувства, святые поступки никогда не умирают.

— А разве не умирает любовь, которая была и вдруг исчезла, словно испугалась или даже погибла? — спросила внезапно маленькая девочка и при этом ее серые глаза наполнились страданием и робкими слезами, которые она неумело удерживала березовыми листьями, падающими прямо на ее лоб.

— Нет, любовь не умирает — умираем мы, — сказал бумажный человек.

— А я хочу умереть, любя, — задумчиво произнес ребенок, поверивший книге. — Ты что-то говорила про библиотеку и про свою прошлую жизнь. Продолжай же, не перебивай себя и прости меня за то, что я не умею правильно тебя слушать, что постоянно перебиваю, перечу и со стороны кажется, что я делаю это назло, вопреки, даже наперекор.

Книга смутилась, испытывая неловкость перед премудрым ребенком.

— Не проси прощения, юный неокрепший лотос. Умение слушать — это действительно великое искусство, которому учатся всю жизнь, — сказала книга, обрадованная и вдохновленная короткими детскими репликами, показывающими то, что у ребенка внутри есть душа. — Если тебе на самом деле интересно, то я непременно расскажу тебе. И еще: я обязательно научу тебя слушать, и со временем ты научишься понимать даже еще не произнесенные и не написанные строки… Множество тысячелетий тому назад я обитала в огромном доме, этажи которого были выстроены ярусами. С высоты птичьего полета внутреннее устройство напоминало серпантин — отпущенный на свободу, распятый по всем земным краям. Мраморный красочный пол и высокие деревянные полки, утопающие под высоким потолком. Полки, заставленные книгами. Их выстраивал в ряд звездочет, придумавший звезды. Это было похоже на гарем, состоящий из тысяч или даже миллионов наложниц. Да книги напоминали женщин. И все они были ослепительно красивыми, прекрасно сложенными. Здесь не было неуклюжих, пустых и уродливых, здесь каждая желала быть избранной и самой первой. Великая библиотека бережно хранила богатство цивилизации. Это было особенное место, куда с почтением приходили жрецы, пытаясь почерпнуть новые знания и объяснить новые знаки. Переплеты крепко удерживали твердые страницы. Переплеты напоминали стальные витиеватые кольчуги, и это была словно книжная кожа, то замерзающая, то оттаивающая.

— А ты, пожалуй, была в этом великолепии самая красивая? — спросила маленькая девочка, жмурясь от удовольствия.

— Нет, что ты. Я была одна из лучших, но не самая, — застенчиво произнесла шикарная книга, склоняя при этом набок свою титульную страницу. — Рядом стояли великие произведения, написанные божественными летописцами. Это были непобедимые книги, освобожденные от агрессии и лишенные пустоты. Там слово прикладывалось к слову, там ничего не взвешивалось и не измерялось. Прекрасные книги, плывущие вдоль стен, как лодки, сделанные из сандаловых прутьев. Там каждое слово предчувствовало, пронзало и прощало. Это была не просто библиотека как хранилище книг. Это была бесконечная красота, погруженная в тишину, то есть в мир, из которого практически изъяли все звуки. Остался лишь легкий шепот, издаваемый перелистывающимися страницами и шагами верховного жреца. Признаюсь тебе, я никогда не хотела быть любимой из всех написанных книг, никогда не завидовала кожаным закладкам, не злорадствовала тогда, когда на ажурные слова вдруг капал липкий воск, закрывающий буквы наполовину. Так и жила, не бедствуя и не страдая. Века сменялись веками, к моей сути прикасались многие руки, а я запоминала только пальцы — холодные, несмелые или торопливые, слишком быстрые. Я ощущала только дыхание — умиротворенное, или же взволнованное, успокоенное или встревоженное. Из многих книг почти всегда выбирали только меня, потому что для прочтения я была хоть и сложной, но очень загадочной. Людям было интересно в моих главах и сюжетах. Да и простых людей в библиотеке было очень мало. Считанные единицы могли проникнуть в роскошные мраморные холлы, наполненные мудростью и первыми творениями, пытающимися объяснить млечный путь и прохладные колодцы, солнечные затмения и неясные побуждения, толкающие человека то ли к совершению греха, то ли к великому подвигу.

— А тебе не скучно было жить в этой тишине? — спросил искренний ребенок, еще не умеющий лгать и притворяться. — Тебе, наверное, хотелось побегать, попрыгать, поиграть в салки и непременно в прятки. Знаешь, я не могу долго находиться в покое. Когда я не двигаюсь, я окаменеваю и только длинная, язвительная скакалка и железный гимнастический обруч могут вернуть мое тело к жизни. Я даже не представляю себя на твоем месте, чтобы я лежала подобно тебе на столе, лежала и не шевелилась, а кто-то при этом рассматривал и прочитывал бы мои прожилки. Я не удержалась бы, я не столь терпелива и благородна как ты. Да и мудрости во мне никакой, ведь я еще такая маленькая и неопытная и вся моя жизнь — это игрушки из мягкого меха и кремовые пирожные с вересковым медом…

Ребенок признавался, покоряя своей непринужденной простотой и беззлобным добродушием, и строгая книга смягчала свой крепкий бумажный характер, прислушиваясь к юным словам и воспринимая их всерьез.

— Я не выбирала свою судьбу, меня так создали, поэтому я предельно тонко исполняла все то, к чему была предназначена. И не забывай, что ты человек, а я книга. Ты инакочувствующая, а я состою из словесных сводов и исповедей. Мы слишком разные и я до сих пор не понимаю, как же меня угораздило заговорить с человеком, обнажая то, что книги умеют разговаривать. Ради тебя я преступила черту дозволенного, но отнюдь не жалею о том, что случилось.

Девочка приостановила железные санки и погладила книгу, вроде бы соглашаясь с ней. Она полюбила книгу всем сердцем. И вот ребенок отбросил печальные, скрипящие санки. Она схватила огромный фолиант и побежала по шершавой и острой гальке, крепко прижимая волшебную книгу к своей груди. Ей хотелось бежать, перегоняя тучи и пушистые кусты. Быстрый бег превращал ее в олимпийскую чемпионку, и ветер сентиментально отворачивался в сторону, уступая ее дорогу.

Это был порыв, который невозможно было прервать. Это было чувство, которое невозможно было сжимать крепче обычного. Они долго бежали по траве, по песку, по городским цветам и полевым венкам, по жизненным хитросплетениям и давно растаявшим айсбергам. Люди оглядывались и смотрели им вслед, ничего не понимая. И вот ребенок резко остановился. Впереди был тополиный пух, по которому не хотелось ступать. Книга самопроизвольно вынырнула из-под детской подмышки и испуганно осмотрела то место, куда они примчались, ведомые неуправляемой скоростью.

Девочка запыхалась и пыталась произнести вслух какие-то бессвязные эмоции. Она неосознанно убегала из этого мира, взяв с собой только одну единственную книгу, на которой замыкалось земное кольцо, и расплывался неуравновешенный отдаленный горизонт, избегающий прикосновений. Девочка села на первую попавшуюся скамейку, облокачиваясь на деревянную спинку, словно скамейка та была воздушными качелями, подвешенными в невесомости. Забытые качели. Их вроде бы не успели снять с невидимой небесной ветки, и они болтались в воздухе, напрашиваясь на безудержную близость с человеком. Невидимые глазу капроновые веревки беспомощно болтались и со стороны они напоминали чьи-то яростно оборванные крылья — крылья великана, попавшего под ураган. Девочка всей душой прочувствовала ситуацию, ведь книга научила ее слушать нервную, клокочущую жизнь. Ребенок схватил жалкие веревки и раскачал их.

— Скажи, а почему ты больше не живешь в этой прекрасной библиотеке? — спросила девочка, забывая о качелях и возвращающаяся в стиль вопросов и ответов. — Может быть, ты уехала на гастроли или перебралась в другую библиотеку?

— Нет, я не собиралась покидать гладкие мраморные стены и своих бумажных подруг. Просто так сложились обстоятельства, то есть судьба. Однажды в мир удивительных книг пришел великий полководец. Он принес с собой веяние иных стран и запахи иных земель. Я растерялась. Когда мы встретились взглядами, по моей папирусной коже пробежал холодок. Хотелось остаться незамеченной, но у меня не получилось, и он взял мое бумажное тело, и от силы его рук мое величие слегка помутилось, и задрожали заглавные буквы. Я привыкла к тому, что в Александрийскую библиотеку приходят исключительно сильные мира сего: цари, маги, жрецы. Меня не удивила его знатность, и даже золотые доспехи показались не столь значимыми и роскошными. Блеск его глаз вызвал неуемное смятение и тягу, переходящую в томление. Полководец напоминал завоевателя, пришедшего покорять. На золотом копье его остались комья земли — красной, глиняной, смешанной с ржавой кровью. Я учуяла запах этого кровопролития и задумалась о жертве, что была пробита острием его оружия. Я не знала, кого он убил — дикого зверя или человека. Я не ведала, кем он правил и чего жаждет его ум, срывающий победы, словно спелые ягоды. Интуиция подсказывала мне, что ему стоит верить, поэтому я сделала решительный шаг вперед и чуть не упала с высокой полки. С того самого мгновения я стала блудницей — книгой, переходящей из рук в руки и разрешающей писать на своих полях обвинения и признания в любви. Александр великий, создавший мою неповторимую обитель стал моим первым мужчиной, научившим меня колдовству и вдохнувшим в мои страницы жизнь. Это были лучшие века моей огромной биографии. Затем меня приобретали монахи-отшельники, седовласые старцы, коллекционеры. Только буквы мои больше никогда не вздрагивали так безутешно…

Огромная книга умолкла. Казалось, что она закрыла бумажными ладонями свое неуловимое лицо. Голос иссяк, подчиняясь прошлому, ожившему в застывшей памяти. Эта прогулка по улицам и паркам пробудила в бумажном человеке особенные воспоминания, пахнущие теми древними золотыми доспехами самого Македонского. Растревоженная совесть жалила и перевязывала раны, похожие на берега разливающегося Нила, на песок пустынь, по которым напролом проносились конницы правителей, ищущих на новых землях лучшую жизнь.

Девочка внимательно наблюдала за книгой, за ее неожиданными откровениями. Захватывающая дружба ребенка только начинающего жить и великолепной странной книги, уже позабывшей точные цифры своего возраста, уже переставшей подсчитывать свои дни и века, делящие ее на главы и троеточия. Девочка смотрела так трогательно и убедительно, что хотелось говорить и говорить, не запинаясь и не скрывая ничего кроме желания быть по-настоящему искренней.

И книга говорила, глядя ребенку в глаза, не проглатывая слов и не сдерживая эмоций.

— Полководец научил меня мечтать. Он был сильным до такой степени, что казалось — он способен разрезать мраморные стены моего дома на квадратные куски. Меня он листал нежно, и я становилась покорной и послушной. Он читал меня вслух, и я замечала те абзацы, на которых его голос звенел или же становился приглушенным и задумчивым. Когда он уходил, я возвращалась к тем особенным предложениям, что более всего взволновали моего молчаливого, сдержанного читателя. Он познавал меня, а я познавала его — легендарного, гордого любителя прекрасного. Знаешь, однажды он аккуратно положил меня на свой щит, предварительно завернув в бежевую тунику, расшитую изумрудными нитями. Это было не похищение, не кража. Он просто взял меня в свой дворец, чтобы читать перед сном или на рассвете. Мы магически были связаны, и я на некоторое время практически напрочь позабыла о скучной и однообразной библиотеке, где ранее упоительно забывалась и просачивалась сквозь пальцы иных царей и царедворцев. Я позабыла обо всем, что происходило со мной до Македонского, до того его встречного взгляда, который он будто невольно бросил на орнамент моей обложки…

— Ты страдаешь? — спросила ее юная подруга, еще не окрепшая сердцем.

— Что ты, милое дитя? О подобном страдании мечтает, чуть ли не каждая. Это блаженство, дарованное в награду за что-то еще не совершенное. Не спеши понимать буквально чувства, попадающиеся тебе на жизненном пути. Твое блаженство еще впереди. И ты непременно будешь глотать сладкие слезы счастья, которые станут смиренно литься по твоим щекам, делая тебя еще более прекрасной. Придет мгновение, когда твои банты превратятся в ленты, когда твои косички расплетутся, и ты ощутишь на себе взгляд, желающий тебя познать и прочесть. Все это будет чуть позже и не стоит торопить события, от которых все равно не уйти, которых не избежать.

И тут в их диалоге наступила пауза, напоминающая чередование прохлады и зноя, чередование печали и озарения. Девочка, задавая свои прямые, не скользкие вопросы вовсе не прерывала бумажный монолог. Благодаря этим внезапным вопросам старинная книга переосмысливала свое прошлое, свои поступки и чувства. Детский голос оказался маленьким судьей, склонившимся над рукописью, покорившей время.

— Так вот: отныне я стала книгой, вынесенной из стен библиотеки; я стала своеобразной монахиней, покинувшей монастырь. И вот именно с тех пор я возлюбила жизнь. Вначале я блаженствовала в беседках, обвитых диким виноградом. В царском дворце среди ярких павлиньих перьев и платиновых столовых приборов я величаво лежала по правую руку полководца, успевающего прикоснуться ко мне во время великолепной трапезы. Я занимала почти все свободное время этого гордого мужчины и постепенно меня стали ненавидеть маги и чародеи, дающие ему советы и предсказывающие ему судьбу. На меня зло и яростно взирали его земные женщины, его многочисленные наложницы, ревнуя своего повелителя к кипе странной бумажной рухляди. Они негодовали, и щеки их покрывались нервными красными пятнами. Они впадали в неистовство, когда видели, как он бережно переворачивает уголки моих страниц, отвергая земную плотскую любовь. Получается, что он менял удовольствия на мудрость, и я становилась опасной соперницей им всем — длинноволосым, фигуристым и пламенным. Множество раз мне грозила смерть, надо мной зависала опасность, но великий полководец не упускал меня из своего поля зрения, и нанести мне смертельный удар становилось все более сложным и даже нереальным. Ревнивые гетеры повсюду преследовали мою титульную страницу. Они пытались задушить своими длинными волосами оригинальные тексты, пытались разорвать меня на мелкие кусочки, чтобы я перестала наконец-то удивлять и дышать в лицо их мужчины. Они надменно и жестоко надрезали мои обласканные и изнеженные листы, но те моментально срастались, будто были сделаны из плоти и крови. Множество раз они подносили меня к огню, пытаясь испепелить, сжечь дотла, но чья-то заботливая рука отводила это преступление, оберегая и спасая. Создавалось впечатление, что кто-то невидимый молится за мое спокойствие и благополучие. Кем был тот молящийся благоверный человек? Я даже не догадывалась, потому что была совершенно одинокой, и близких людей у меня не было. Пожалуй, только сочинители и

летописцы, то есть те, кто вершили мою книжную судьбу, то, превращая высокие горы в низкие сопки, то, снимая с акул чешую, моля о моем благополучии.

— А может, это был полководец, принявший тебя в свое сердце? — вырвалось у изумленного ребенка, слагающего фразы как рифмы. — Возможно, это он был твоим спасителем?

— Нет, он был моим возлюбленным, и он был не из тех, кто умеет молиться и тем более просить. По-моему, он вообще не верил в бога. Он очень много воевал, и я кочевала вместе с ним, как приложение к его в чем-то однообразной, героической жизни. Величественно и торжественно я лежала на верблюжьих горбах и слоновьих спинах и он — мой покровитель после бесконечных кровопролитий и жестоких завоеваний заходил в свой шатер и читал меня, глядя на звезды и отворачиваясь от них. Я никогда не надоедала ему. В минуты радости и в часы печали он тянулся к моим строчкам, и я понимала, что мои древние нарисованные буквы наполняют его силой и необычайным рвением к жизни. Я чувствовала, что я его книга, но это не он молился за мое спасение…

Девочка в ярком сарафане поднялась с травы и подошла к крепкому дубу, стараясь не наступить на желуди, лежащие под корнем. Она обняла это дерево, отдавая ему свою недетскую грусть, доверяя ему свое настроение. Кроме этой книги с ней никто еще так душевно не разговаривал и, слушая философские изречения, маленькая девочка невольно становилась философом.

— Я никогда не думала, что жизнь настолько сложная, — произнесла она, сжимая древний ствол еще крепче, будто убегая от своих ранних познаний, пугающих и причиняющих боль. — Поролоновая кукла, кусочек вишневого пудинга или сладкого кекса, стакан парного молока и бесконечность, которой впереди так много, что устаешь ждать, когда же придет она — эта взрослая жизнь! А оказывается, что все так сложно, что чувств так много, а сердца так мало. Я прожила на земле целых двенадцать лет и до сих пор еще не знаю, кто меня спасает, а кто нет. Получается, что жизнь — это вечный поиск, где ты ищешь и тут же теряешь, так и не успев подержать в руках то бесценное найденное, что принадлежало только тебе.

— А я поздравляю тебя, — сказала книга, умиляясь своему юному собеседнику. — Ты одна из тех немногих, которые сталкиваясь с чувствами, мгновенно одевают их, чтобы не оставить обнаженными и беспризорными. Ты мыслишь, а для думающего человека жизнь постоянно видоизменяется. Береги время и прислушивайся к его ритму. Спеши и время подскажет тебе, что будет следующим и что будет последним.

Ребенок улыбнулся и подпрыгнул от радости. Он вроде бы одержал триумф над своими страхами, поэтому он ликовал, веря в то, что все проблемы уже решены. Детская доверчивость побеждала все те смятения, которые мерцали впереди, натягиваясь и ослабевая, но все же ударяя в колокола человеческой судьбы.

— Продолжай! — воскликнула девочка, непринужденно поправляя защелку на порванных сандалиях.

И тут хлынул дождь — безалаберный, неухоженный, непрошенный дождь, вмешивающийся в идиллию их разговора. Железных санок рядом не оказалось. Они остались где-то и стояли на неизвестной площади, ожидая, когда за ними вернутся. Девочка сняла с себя яркий летний сарафан и покрыла им свою книгу, защищая от крупных капель. Только дождь не успокаивался, ему хотелось полноправно повластвовать над испуганными, убегающими от него людьми. Он жаждал чего-то неведомого и в проявлении своей власти превращался в истерического и необузданного смутьяна, играющего с людьми в жмурки.

Маленький ребенок не был способен защитить себя от этой стихии. Взывать о помощи было бесполезным занятием, и все что могла сделать юная девочка, так это закрыть своим худеньким телом эту старинную книгу, тонущую в дожде. И она сделала это.

Ребенок прижался ребрами к иероглифам и знакам, сливаясь с изречениями и исповедями. Дитя дрожало от холода и даже от внезапного града, пробивающего насквозь нежную кожу, разрушающуюся от острых, пронзительных, несправедливых ударов. Ребенок обнял вселенную и, сжимая кулачки, не допускал того, чтобы книга уплыла по лужам, напоминающим маленькие озера на которых, к сожалению, не цветут кувшинки — сахарные и кофейные водянистые лилии.

Крошечный человечек был осознанно верен той живой бумажной силе, которая подчинила маленькое детское сердце, вплеснув в него великий смысл. Ребенок тогда казался сильнее всех Атлантов и всех вместе взятых гигантов, держащих на своих хребтах мирскую сутолоку и возвышенность. Юная душа оказалась воплощением величия и преданности.

Взрослые люди пробегали мимо, не замечая, не сочувствуя, не помогая. Они переступали через детское хрупкое тельце, закрывая свои зонтики и забегая в теплые подъезды, спеша включить электроплиту и заварить хваленый травяной чай, обтираясь мохеровыми полотенцами и рижским бальзамом.

Девочка лежала смиренно и преданно, стараясь не шевелиться. Ветер принес с дребезжащего тротуара огромный целлофановый кулек. Наверное, в нем еще несколько часов назад хранился большой плюшевый медведь, которого несли кому-то в подарок. Затем кулек распороли по линии швов и, взяв игрушку на руки, отбросили по ненадобности в сторону тот прозрачный пакет, в котором покоилось чье-то ненадежное счастье.

Девочка вскочила с насквозь промокшей земли и поспешно схватила тот спасительный кулек, вкладывая в его сухую сердцевину блаженную книгу, изнемогающую от влаги и сырости. Все! Книга была спасена. Угроза миновала, ведь сквозь плотный пакет дождь не мог достать священные тексты, посланные свыше для внимательного прочтения и безукоризненного понимания.

Простуженное, робкое детское тело оторвалось от удивительной книги, наполненной знаниями, которые невозможно было утерять. А ливень не убывал. Напротив, он прибавлялся в силе, разозлившись на крошечного человека огромного мира. Ливень от отчаяния прикусил свой недовольный жестокий язык, поперхнулся собственным отчаянием и растворился, словно не было его вовсе. Он проиграл ребенку и не смог смириться с подобным поражением. Он трусливо убежал с поля боя, испугавшись младенца.

Яркий сарафан вымок до неузнаваемости. Он напоминал пеструю тряпочку, но девочка надела его, выжимая длинные каштановые косички и немного успокаиваясь от того, что миновал ураган и небо превращалось в безоблачную карамель.

Погода умиротворенно распрямляла сжатые плечи, улицы высыхали от нагрянувшего солнечного света, игриво выглянувшего из-за туч. Растрепанные деревья поправляли свои прически, заглядывая в лужи, как в мутные зеркала и обиженно кривясь от своего неказистого вида. Кусты стыдливо щурились, торопливо сбрасывая с себя прозрачные, тяжелые капли, пригибающие к земле. Лето степенно возвращалось на свою прежнюю орбиту. Становилось уютно и тепло. Какое-то затишье и восстановленная гармония воцарились вокруг.

Девочка не торопилась доставать книгу из спрессованного вспотевшего целлофана. Ее юркие, внимательные глаза рассматривали странную действительность — ненадежную, шокирующую реальность. Она была еще не готова снова войти в тот светлый и безмятежный летний день, из которого ее изгнал жестокий дождь. Юная неопытная душа чувствовала свою ответственность за историческую реликвию, которую она уговорила выйти из каменного здания под открытое небо. Она внезапно стала телохранителем пергамента, временно сомкнувшего свои бумажные уста. Маленькая девочка словно дала истории некую невидимую, необязательную расписку о том, что она непременно вернет удивительную книгу на место, на тот самый деревянный стол, от которого она невольно оторвала спокойную и умиротворенную благодать. И хотя стихия давно утихомирилась, и казалось, что ничто уже не может вызвать опасность, что напряжение миновало — девочка все равно продолжала тревожиться.

Она взволнованно озиралась по сторонам, пристально изучая непредсказуемую действительность и по-настоящему уже не совсем доверяя солнцу и его равнодушным облакам, за которыми извечно скрывается неожиданность. Девочка удивленно смотрела на людей, уже забывших о коварном дожде и бегущих дальше, как будто ничего не случилось. Старинная книга ускользала от внимания спешащих в никуда людей. И детская душа обижалась на невнимательных, и вечно занятых горожан, на скучных граждан сахарной планеты, резко разделившихся на милосердных и безучастных.

Девочка поправляла свой сарафан, якобы разглаживая его своими тонкими пальцами, придавая смятой ткани прежнюю форму. Ребенок признавался сам себе в том, что до встречи с этой необъяснимой книгой она была такой же, как многие из той необъятной толпы. Счастьем были конфеты и игрушки, утренники в детском саду, музыкальные шкатулки и фарфоровые слоники, украшающие домашние праздники. А теперь она начала замечать трещины, несправедливости, а сейчас она начала ощущать острую боль от всего увиденного и услышанного.

Птицы перестали быть просто бесполезными, парящими в небесах птицами, ведь ребенок вслушивался в тексты их песнопений, пытаясь осознать логику птичьего счастья и горя. Жизнь кардинально изменилась, потому что маленький человек внезапно оторвал свою голову от вкусностей и наслаждений и взглянул вокруг особенным, даже освобожденным взглядом. И он сразу же увидел нищих и богатых, сильных и ослабевших, и даже тех, кто упал на колени, он тоже увидел. Ребенок словно взял время за упругий широкий локоть и, доверившись бесконечности, пошел вперед, забывая о том, что это вовсе не он ведет время за руку, что это вечность толкает его в спину, поторапливая и оберегая от злых нападок судьбы.

Прошло пару часов, и только тогда девочка раскрыла целлофановый пакет и пару затерянных капель скатились на ее ладонь, сожалея обо всем, что произошло.

— Наконец-то! — радостно воскликнула обрадованная книга, освобожденная из плена. — А я ведь почти что задохнулась в этой целлофановой камере. Ты так плотно меня запеленала, словно я младенец, а ты молодая мама. Мне была так приятна твоя забота, но не стоило рисковать своей жизнью ради меня. Теперь ты простудишься и заболеешь, а я буду корить себя, обвиняя в безрассудстве и глупости. Не стоило мне покидать стены того каменного здания, возлагая на тебя такой груз ответственности. Я должна была довольствоваться тем, что имела, только мне захотелось большего, и я побрела вслед за твоим беззаботным смехом, принимая покраску детских площадок за искрометное таинство разбитых в степи языческих шатров. Я не совладала со своими бумажными порывами и не сумела вовремя остановиться, прервав во внутрь, настаивая на…

— Нет, ну что ты наговариваешь на себя! Ты ни в чем не виновна. Разве может обвиняться человек в том, что он захотел посмотреть на небо не из раскрытого окна, а стоя прямо под солнцем. Пусть ложным, но все-таки солнцем. Раньше пение птиц доносилось к тебе, а сейчас ты могла потрогать траву. Только знаешь — я так испугалась за тебя, ведь огонь и вода — это неизбежная гибель для книг, тем более таких редких как ты. Веришь, я впервые ощутила дыхание смерти, но мысль о том, что ты можешь умереть прямо на моих глазах, сделала меня сильной и даже непобедимой. Как будто кто-то вдохнул в меня уверенность в том, что я непременно выиграю неравный бой за каждую твою запятую. Я побеждала и боялась. И еще: я делала все, что могла. Прервать дождь никто не в силах, ведь он приходит как незваный непрошенный гость, ведь он проливается или во благо, или во вред. Но я так испугалась за тебя. Даже сейчас я настороженно смотрю на игривые солнечные лучи, и порой мне кажется, что они позолоченные мосты, пролегающие от солнечного полюса до моей крошечной млечной Полярной звезды. А иногда эти же самые солнечные лучи представляются мне уже совершенно в ином свете: они острые желтые астры или иглы, способные уколоть и ранить.

Старинная книга дышала полной бумажной грудью, удивляясь и радуясь одновременно.

— Ты научилась красиво излагать свои ощущения, словно во время этого проливного дождя наполнилась новыми словами. Говоришь легко, непринужденно, безостановочно, будто учителями твоими стали почтенные волхвы и знатные мудрецы, — произнесла книга.

— Ничего странного, — засмеялся наивный ребенок, не болеющий гордыней и самоупоением. — Все очень просто. Когда я лежала на твоей обложке, впиваясь ребрами в твой орнамент, я чувствовала как что-то теплое и необъяснимое проникает через мою кожу, овладевая мной. Колючая, холодная вода обливала меня сверху, а снизу по худым ребрам просачивалась теплая мудрость, заполняющая все мои пустоты. Это ведь была ты — моя книга. Я уверена в этом. Ты щедро отдала мне свои фразы, словно поделилась собственной жизнью. Этот ливень сблизил нас, размочил мой дерзкий и упрямый возраст, мою сухость и не начитанность. Мне до сих пор кажется, что с неба падали крупные капли, а ты в это время зачитывала мне свои самые лучшие главы, чтобы я возвращалась в эту жизнь, вооруженная знаниями.

Книга смутилась. Это действительно являлось правдой. Ребенок угадал, догадался, объяснил себе то чудо, которое случилось с ним, поэтому огромный фолиант не опровергал и не перечил тому, что услышал, ведь все это вершилось по законам любви, которая требует великой отдачи всего, что имеешь. Вот книга и отдавала, ничего не утаивая, ничего не отнимая.

— Ты говорила о страхе, — сказала странная книга. — Старайся больше ничего не бояться. Разве что бойся потерять себя, ведь это действительно страшная потеря. Страх живет практически в каждой клетке нашего тела. Страх то появляется в наших глазах, то исчезает, но мы знаем, что он есть, что он просто надменно притаился, чтобы вдруг наброситься и растерзать крохи оставшегося самообладания. Страх — это кощунство над жизнью. Он непозволителен и убийственен, он причина многих причин. Страх передан человечеству по наследству от предыдущих планет, которые погибли от страха. Знаешь, когда горела в огне моя Александрийская библиотека, мне тоже было страшно, хотя я находилась очень далеко от того пожара. Я воочию представила, что горю вместе со всеми своими бумажными подругами, которые не столь понравились полководцам и царям. Я сжимала свои листы, ощущая, что неожиданный страх приблизился вплотную. Страх — это укол в сердце, это протест против солнца. Представляешь, горел даже мрамор — холодный, равнодушный, строгий мрамор плавился от горячих прикосновений огромного костра. Дым поглощал, пожирал собранную в одной точке мудрость. Деревянные книжные полки обваливались, безвозвратно исчезая в беспощадном пекле, которому чрезмерно нравилась горящая гармония. Я дрожала, понимая, что смогла избежать смерти. И вот тогда я по-настоящему почувствовала, что такое страх. Затем мне было страшно, когда за спиной Александра блеснула предательская рукоятка кинжала. Когда меня читали, не понимая смысла написанных предложений мне тоже было не по себе. Мне было даже жутко, и я замыкалась в себе, переставая открывать людям свои истины, пахнущие полынью и спелым кизилом…

Они все говорили и говорили, находя и теряя, беря и отбрасывая. Земной день менял оттенки и из ярко-белого он постепенно превращался в бледно-серый, затем в блеклый, тусклый, неясный, затемненный. Улицы пустели, а в парке веяло прохладой. Смуглый вечер расставлял по городу свои темные знаки препинания, словно рассказывал свою особую вечернюю легенду, наполненную мистикой и довольно странными мифическими персонажами, которые любили вечер больше чем день.

Старинная книга и маленькая девочка вдыхали тот аромат перехода от солнцестояния к сумеркам. Они наслаждались своим проникновением друг в друга, не замечая того, что земля продолжает вертеться как круглая юла, не знающая покоя. Ребенок хотел есть и пить. Девочка искоса погладывала на продуктовые ларьки, при этом облизывая сухие потрескавшиеся губы и глотая вязкую слюну. Чувство голода выдавало ее. К тому же терпеливый ребенок поеживался от холода, втягивая в себя худенькие плечи, пытаясь таким образом согреться.

Книга замечала все те неудобства, которые испытывал невинный добрый ребенок, жертвующий собой ради какой-то полузабытой, уже почти никому не известной рукописной книги. На фоне меркнущего света и неубедительно зажигающихся уличных фонарей эта маленькая девочка выглядела как героиня древнего эпоса, как посланец иных миров, умеющих созидать и любить.

Старинная книга неотрывно смотрела на свою внезапно появившуюся подругу, пытаясь найти в своих божественных текстах особенные слова, способные сравнить ребенка с какой-нибудь исторической личностью, вызвавшей в веках восхищение и трепет. Но ничто не могло сравниться с тем внутренним озарением, которое излучало детская душа, взявшая в руки крестообразный факел победительницы.

— Ты совершенно озябла, дитя мое, — сокрушалась впечатлительная книга. — Я бы сняла с себя свою кожаную обложку и перевязала бы тебя железными ремнями, чтобы тебе хотя бы немного стало теплее. Но самостоятельно обложку снять не могу, ведь ее возможно только сорвать, насильственно содрать с крепкого переплета. Это равносильно тому, как снимается скальп. Готова отдать тебе свою картонную кожу. Бери. Хочется хоть чем-то возблагодарить тебя за тот марафон приключений, за тот глоток воздуха, который ты мне подарила сегодня. В последний раз я была похищена великим европейским философом и психоаналитиком Зигмундом Фрейдом. Он постигал мои премудрости на берегах рек, в ложбинах и ущельях. Его золотое пенсне постоянно лежало на моей первой странице, намекая о чем-то сугубо личном. Никогда не забуду его цепочку, ниспадающую на мои буквы. Цепочка от очков, раздражающая и отвлекающая меня. Он постоянно теребил ее и думал, думал, думал. Только меня практически не было в его откровенных помыслах, ведь он понимал меня по-своему. Непредсказуемый Зигмунд однажды забыл меня в охотничьем домике, и я почти уже была разобрана постранично для самодельных сигарет, набиваемых сухим табаком. Представь, меня готовы были продать за понюшку табака. В любое мгновение меня могли бросить в печь, и я чудом избежала подобного конца. Просто один из дикарей и невежд неожиданно вспомнил, что загадочный профессор читал меня в промежутках между нравственными опытами и безнравственными мечтами. Фрейд перечил каждому из моих текстов. Он проповедовал страсть и животное ненасытное начало. Мои страницы провозглашали любовь. Профессор излучал подозрительность и настороженность. Он разрешал какие-то неосознанные кандалы и плетки, а я светилась чувствами, высоко поднимая свою бумажную голову и флаг чистоты и верности. Зигмунд постоянно отбрасывал меня, а затем плакал, смеялся и снова плакал. Его воспаленное воображение во многом было право, но я старалась не соглашаться с его порочными истинами и вторила свои витиеватые сонеты и псалмы, ограждая себя от философии, основанной на законах плоти. В последние десятилетия я мало времени проводила на улице. Фрейд предпочитал изучать меня в своем рабочем кабинете, похожем на огромную спальную комнату. Ты подарила мне не просто летний день, и мне кажется, что именно сегодня тебя зовут Мечта.

По вечерним закоулкам и дворам разносился запах пищи. Он напоминал салют, фейерверк, сделанный из самых вкусных продуктов. Этот запах возбуждал зверский аппетит, и казалось, что в небе плавают слегка надрезанные головки сыра или куски мяса, истекающие соком. Вообще, небо казалось огромной жаровней, духовкой, где на овальном противне запекалась форель.

Куда ни посмотришь, везде мерещилась еда, и нарастающее чувство голода начинало вызывать головокружение и даже озноб. А как назло вкусный запах ночного города не убывал, а увеличивался. Даже кирпичи и гранитные плиты источали запах или коврижек или сахарного песка, смешанного со сметаной.

Казалось, что люди вышли на ярко освещенные улицы для того, чтобы вкусно поесть. В ресторанах и кафе не было свободных мест. Бесшумно работали кассовые аппараты, звенела мелочь. После тяжелого рабочего дня каждый искал успокоения и находил его или в чашечке каппучино или в чем-то другом.

Маленькая девочка задумчиво смотрела по сторонам. В глубоком кармане ее коротенького сарафана несмело позвякивали копейки — плоские монеты, правящие миром и вершащие человеческие судьбы. По всему видимому их было слишком мало и их вздрагивание даже не напоминало звон. Монеты издавали какой-то слабый писк, и казалось, что они сами умирают от истощения, что им тоже не совсем хватает сил и уверенности в себе.

Детская ладошка решительно нырнула в тряпичный карман, надеясь отыскать там клад или несметные богатства, но так называемые деньги жалобно застонали, признаваясь в своей несостоятельности. Пара круглых копеек, напоминали редкие листья на зимнем дереве.

В начале девочка хотела подсчитать их количество, но внезапно передумала, понимая, что этих монет не хватило бы даже на пирожок с повидлом, круглосуточно продающийся на углу булочной. А запахи вкусного вечера как назло распространялись все дальше и дальше, завоевывая город, внушая ему свои ароматные оттенки. Запахи гипнотизировали и подчиняли и люди демонстрировали то, что законы тела всегда стоят на первом месте, что все мы состоим из инстинктов, которые необходимо удовлетворять. Шашлыки, соусы и почему-то тульские пряники будоражили и злили, и хотелось отщипнуть от всего этого великолепия хотя бы крошку, чтобы насладить свой ссохшийся желудок, но рядом не было даже такой крошки.

— Ты голодна? — спросила странная книга.

— Да, я бы съела чего-нибудь, — произнесла девочка, облизывая губы. — Вот только денег совсем нет, а без них никуда.

— А у меня их вообще никогда не было, — изрекла книга. — Хотя я стою миллионы, а, прибавив еще мой почтенный возраст, то я бесценное состояние, а выгляжу нищей. Мои монеты — это мои слова, но их никто не оплачивает.

Книга переживала, и хотя на улице стояла совершенно безветренная погода страницы ее дрожали, будто их трепали потоки горячего воздуха. Страницы всхлипывали, пытаясь объяснить возникшее несоответствие между богатством души и богатством кармана. Какая-то пропасть пролегла между этими двумя состояниями. Не трещина, а пропасть. И не за что было ухватиться.

Книга знала, что она безмерно богата, что за ее текстами охотились короли и шейхи. Некоторые образы переписывались колдунами и прорицателями, а после хранились в резных шкатулках, усеянных бриллиантовой россыпью. Мудрость бесценна и так было всегда. Лишенные мудрости — это умалишенные, но именно они сейчас разворачивают устья рек и приказывают солнцам и даже звездам.

Старинная книга держала за руку ребенка, ища выход из сложившейся ситуации. Ее бумажная рука хваталась за стены города, отыскивая ту возвышенность, за которую можно ухватиться. Получалось, что великая историческая реликвия была совершенно беспомощной и в контексте гремящей современности она вызывала, скорее всего, удивление, а не восхищение.

Книга была не способна накормить голодного ребенка. Эта истина вызывала ужас, неподвластный объяснению. Она, листаемая знатными и щедрыми, не была способна купить в торговой лавке обычный бутерброд и стакан сладкого чая, чтобы хоть немного подкрепить детский организм! Это вызывало у книги болевой шок и даже нарастающую внутреннюю ярость.

— Потерпи немного, — поправила книга. — Я сейчас что-нибудь придумаю. Я просто впервые оказалась в подобной ситуации, потому что не употребляю земную пищу. Разве что несколько чайных ложек звездной пыли, перемешанной с оливковым маслом и добавляемых по грамму в мой переплет для того, чтобы тот не ссыхался от времени. Иногда меня протирают прозрачным вазелином, чтобы иллюстрации не тускнели от налетающей пыли. Вот и вся моя пища. Этим и довольствуюсь. И бываю сыта много веков подряд. Истощаюсь и дохожу до голодных обмороков только тогда, когда меня читают вялые люди, наполненные унынием. Это забирает у меня последние силы, и я гибну, гибну, гибну, разламываясь пополам и покрываясь преждевременными морщинами. Ты — это совсем другое дело. Ты земной человек, тем более ты маленький ребенок, который должен наполнять свой растущий организм всевозможными витаминами. Мне кажется, что я нашла выход. По-моему я знаю, что я буду делать во имя тебя, делать для ребенка, посланного мне судьбой. Сейчас ты переложишь меня на более или менее ровный асфальт и перевернешь вверх ногами, вниз головой. Это очень просто сделать, нужно просто оторвать переплет от земной поверхности и поставить его перпендикулярно к почве. Ты сможешь. Но это далеко не все, что требуется для достижения цели. Дальше ты должна будешь взяться за обложку двумя руками и что есть силы потрясти меня, выбивая из бумаги душу и те золотые слова, которые не достаточно крепко держаться за страницы. Ты, наверное, ничего не понимаешь и думаешь, что твоя взрослая подруга от отчаяния просто сошла с ума и бредит сейчас, оправдывая собственное бессилие.

— Неправда, — вмешалась девочка, забывшая о голоде и о пирогах с капустой. — Ты не наговаривай на себя, ты же не виновата в том, что мир вокруг настолько огрубел и ожесточился. Ты не можешь защитить себя, потому что тело твое бумажное, а картон не имеет мускул и острых зубов. Тебя должны защищать люди и это их вина, что они не замечают, обходят стороной. Это их беда, что они оправдываются своими проблемами и тонут в них, затягивая в эту пропасть свои надежды и возможности. Люди просто поссорились с мудростью, но ты не была причиной этой ссоры.

— Девочка моя, светлая душа, — прослезилась романтическая книга. — Понимаешь, я — привыкшая давать советы царям и генералиссимусам, я — пережившая войны, землетрясения и ядерные взрывы, я — избитая кнутом справедливости и исцеленная медом меланхолии, я лежу сейчас здесь, в самом центре большого современного города, испытывая стыд за саму себя. Это мое волнение непременно должно быть разрушено, а иначе я — ничего не значащие и ничего не стоящие слова. Мудрость должна жить среди людей, а не томиться на книжных полках. Во всяком случае, я так решила! Знаешь, раньше меня слагали поэты, запечатлевали летописцы, придумывали гении. Раньше я была бумагой, замирающей в ожидании какого-то гусиного пера. Теперь все будет по-другому, и повесть жизни будет записана исключительно моей бумажной рукой. Оставшиеся листы будут принадлежать мне и только мне, ведь тысячелетия превратили меня в писательницу… А сейчас ты поднимешь меня над землей и будешь трусить до тех пор, пока не устанешь. Положи меня под самый яркий фонарь, чтобы в темноте ты хорошо видела. Из меня начнут высыпаться фразы и золотые буквы. Не перестарайся, потому что это капли моей бумажной крови. Соберешь все это в носовой платок. Это крылатые фразы, которые украшали дневники китайских императоров. Их перечитывали тираны и ученые. Мы продадим их за деньги, за те самые злосчастные и круглые монеты.

— Да, точно! — загорелась идеей детская душа, откликающаяся на каждый злой и добрый шорох вселенной. — Мы накупим еды, много-много, чтобы нам надолго хватило…

— Меня не учитывай, я не любительница пирожков и котлет, — заметила оживленная книга.

— Посмотрим, — согласился ребенок. — Я познакомлю тебя с каким-нибудь профессором, будешь сыта по горло.

— Не уверена, — подчеркнула вспыльчивая и озорная книга. — Слишком умные люди иногда разочаровывают. Отныне меня насыщает жизнь как таковая. Отсюда я черпаю познание.

Девочка слушала ее, радостно улыбаясь. В глазах ребенка светилась надежда, которая разгоралась все сильнее и сильнее. Множество идей скользили по оболочке детских глаз — еще бесхитростных, еще не столь согрешивших пред этим проблематичным и безрадостным миром, в котором победа сменяется поражением, улыбка сменяется гримасой.

Для ребенка ведь жизнь — это веселая игра, в которой все возможно, стоит только сильно захотеть и добро обязательно победит. Для ребенка жизнь — это поле, на котором события следуют друг за другом в очередности, устанавливаемой детскими желаниями. Ребенок надевает корону на героя, затем снимает ее и ничего не меняется, потому что все находится в детских руках, потому что в этих играх богом является сам ребенок.

Счастливые младенцы… Они включают и выключают солнца. Когда им хочется спать, они просто закрывают глаза и спят, попадая в объятия хрустальной горы, выстроенной из подушек и пуховых одеял. Дети оставляют на небесах только звезды, надеясь на то, что те будут освещать их сны, не мешая и не перебирая горсти битого стекла, разбросанные вокруг. У детей нет чувства долга. Они еще никому ничего не должны, поэтому они с серьезным и заботливым выражением лица рассаживают по углам прекрасных кукол. Они еще не понимают всю серьезность игры под названием жизнь и, гладя белого игрушечного медведя, они по-настоящему кормят его сгущенкой, не задумываясь ни о чем, кроме сказки, в которой нет хищников, и смерти тоже нет.

Дети непревзойденные режиссеры и сценаристы. Они создают свой мир из всего, что попадается им под руку. И трава может стать морскими водорослями, лежащими в тарелке, сделанной из сырого песка. Они создают свои чувства даже из того, чего нет на самом деле и ты — взрослый, умудренный опытом человек веришь этим детским фантазиям, подспудно жалея о том, что уже не способен быть столь наивным и доверчивым, потому что на протяжении всей своей земной жизни навсегда утерял способность отрываться от земли, улетая в мир сказки.

Девочка, сопровождающая старинную книгу по жизненным закоулкам, была, по сути, сущим ребенком. Трагедии в ее глазах моментально превращались в комедии, и она действительно абсолютно забывала о голоде, потому что на горизонте возникали новые сюжеты и воображение девочки рисовало ей особые картины, где на месте старых обветшалых лачуг возникали высокие замки из изюма и мармелада.

— Знаешь, я придумала кое-что еще, — изрекла девочка, вплотную приближаясь к загадочной книге. — Мы не потратим все деньги только на еду, мы заплатим за твою реставрацию. Когда-то на нашей улице ремонтировали древний дом. Оказывается, это был костел — разрушенный, разграбленный временем и людьми, живущими в этом времени. Здание окружили огромными деревянными лестницами и по ним, как муравьи передвигались рабочие. Я наблюдала за этим из своего окна и на всю жизнь запомнила, что это была реставрация. Мне очень понравилось это слово. Ты извини, конечно — выглядишь ты прекрасно, и я ничего не имею против твоего внешнего вида, но некоторые страницы прохудились и поблекшие буквы вызывают смятение и грусть. На твоем картонном теле четко видны дыры от стрел, вмятины от конских копыт. На обложке кем-то оставлены следы от змеиных укусов. Пыль и песок затронули твои глаза и иногда они слезятся. Вообще, на оставшиеся деньги мы починим твой картонный организм, продлевая твою судьбу.

Книга не вымолвила ни слова. Внимательные и мудрые слова ребенка затронули ее основы, и она собиралась с духом, чтобы не расклеиться от той сентиментальной ласки, которой забросала ее обыкновенная земная девочка.

И вот, они приступили к задуманному. Ребенок аккуратно положил рукопись на асфальт. В начале ничего не получалось. У девочки просто не хватало сил удерживать философию цивилизаций в своих нежных ладонях. Она трусила тексты, но буквы не выпадали на землю, крепко держась за родные древние листы, скрепленные веками.

Это было похоже на сговор. Девочка устала и вопрошающе смотрела на книгу, переводя свой обеспокоенный взгляд на пустой и голый асфальт, на котором не виднелось ничего, кроме комков грязи и мелких камушков.

— Ничего не получается. Все напрасно, — сказал огорченный ребенок. — Я не могу больше истязать твое хрупкое туловище, ведь я могу разломить тебя, а это недопустимо. Пусть я лучше умру от голода.

— Ну, попробуй еще раз, — взмолилась книга. — Я чувствую, что в этот раз все получится именно так, как задумали мы.

И девочка послушно повторила свои движения, которые со стороны так напоминали таинственный обряд. И фразы посыпались как из рога изобилия. Скоро весь асфальт был покрыт золотыми буквами и знаками. Блестящие точки и зигзаги сверкали в темноте, и ребенок заворожено смотрел на все это благословенное великолепие. Свершилось что-то очень важное, но это богатство вовсе не вселяло радость в детскую душу. Книга лишила себя некоторых своих прекрасных слов. Она потеряла куски своей кожи. Она лишилась частицы своего безукоризненного тела. Действительность требовала подобной жертвы, ведь в реальности нам приходится отдавать самое дорогое.

— Собирай скорее все, что выпало из моей груди — попросила книга тихим и спокойным голосом. — И не забудь подобрать то изречение тибетского монаха, что закатилось за скамейку. Оно стоило жизни многим людям. Иезуиты даже пытали святого, чтобы он хотя бы наполовину разгласил им тайну этого заклинания. Но он ни единого слова не выронил из своих уст. Не забудь забрать его с собой. Я думаю, что люди сего века непременно обратят на него внимание и ощутят прелесть и непорочность вечного слова.

Девочка собирала иероглифы, понимая, что она прикасается к достоянию эпох. Дворцовые интриги, окровавленные шпаги, мантии кардиналов, тайники и чистилища — все это смешалось на тряпичном носовом платке, все это было осторожно положено в глубокий карман и прикрыто детской ладошкой.

И вот они тронулись в путь. Санки были потеряны, веревки давно отброшены в сторону. Тяжелая книга казалась неподъемной, но девочка подхватывала ее как перышко, словно та была невесомой.

Ребенок шел ровно, неся на своих руках огромное слово. Великая любовь и грандиозное уважение соединили человека и чувство. Хрупкое дитя шло, не ощущая тяжести и неудобств, потому что когда любишь, то не отягощаешься этим чувством, а облагораживаешься; когда любишь — тяжело не бывает, бывает легко и просторно, и ты ласково гладишь шипы реальности, потому что все порывы твои укреплены любовью.

Пестрый летний сарафан висел на острых худеньких детских плечиках, как шелковая ткань висит на вешалке. Сквозь прозрачную ткань отчетливо вырисовывался такой же полупрозрачный силуэт. Впалые ребра, квадратные колени, узкие бедра — еще не взрослеющие и не рожающие детей бедра, обтянутые тканью.

Земной человек и бумажный человек несмело подошли к первому попавшемуся ресторану, встретившемуся на их пути. Щедро украшенный огнями, заманчивый и блестящий дом наслаждений и удовольствий улыбался прохожим своей завораживающей яркой улыбкой. Ресторан весело и беззаботно зазывал всех проголодавшихся и уставших, приглашал всех желающих в свои просторные залы, предлагая утонуть в шуме оркестровых скрипичных смычков, ударяющих по туго натянутым струнам. Ресторан обещал праздник — долгий, упоительный, вкусный праздник тела.

Ребенок подошел к центральному входу. Бархатные ковровые дорожки вызывали в детской груди волнение. Порванные, поцарапанные и не до конца высохшие сандалии на фоне этого шикарного ковра смотрелись невзрачно и неубедительно.

Швейцар — подтянутый и строгий, в блестящем наглаженном камзоле, в туфлях, натертых до блеска. Он смотрел на девочку подозрительно и настороженно. По его внезапно заострившемуся лицу и плотно сжатым губам было заметно, что внезапно появившийся ребенок совершенно не нравится ему. Добропорядочный, приличный, исполнительный швейцар всем своим видом демонстрировал свое истинное отношение к маленькому ребенку. Он вглядывался в ночь, высматривая за спиной столь юного создания хотя бы одну фигуру взрослого, в кармане которого будет виднеется тугой кошелек, наполненный купюрами. Жалкая и подозрительная внешность маленького человечка настораживала опытного равнодушного швейцара, привыкшего оценивать людей по их внешнему виду.

Сверкающий, нарядный ресторан казался местом, где собираются богатые и успевающие толстосумы, живущие совершенно по иным законам нравственности. Святой, облаченный в лохмотья и опирающийся на деревянный посох вызывал здесь чувство удивления и какого-то необъяснимого недовольства. Ребенок с порванной шлейкой, с потрескавшейся обувью выглядел под звездным небом как тоненькая хилая лучина, светящаяся в темно-синем обрамлении.

— Ты к кому? — спросил он, поправляя прилизанные волосы сильными мясистыми пальцами. — Сюда детям не положено.

Дворецкий или швейцар каждым своим сказанным словом настаивал на том, чтобы девочка немедленно ушла. Он отчеканивал фразы и при этом улыбался, заискивающе поглядывая вокруг и оставаясь приторно вежливым и сладким. В его сытых и довольных словах сверкали гром и молния, сделанные из сахара и древесных опилок.

Девочка раздражала его своим гордым и решительным взглядом. Огромная сила таилась в хрупком детском теле, поэтому толстый швейцар нервно поправлял свои позолоченные пуговицы, пытаясь оттолкнуть ребенка подальше от чужого богатства и счастья, чувствуя, что что-то непростое несет в себе этот загадочный ребенок, не похожий на нищенку и на побирушку.

— Ты одна или кто-то из взрослых пришел вместе с тобой? — спросил он, сдерживая эмоции.

— Нет, я не одна, со мной старинная книга. Она больше чем взрослая, потому что ей столько же лет, сколько нашему человечеству. А насколько я разбираюсь в истории, то это очень даже приличный возраст.

Девочка говорила внятно и неторопливо. Она ощущала первые унижения в своей жизни, унижения достоинства. Ей хотелось стукнуть этого плохо понимающего дядьку по его толстому животу и ничего никому, не объясняя войти в зал и исполнить свою задумку. Но она прятала свой гнев, ведь еще с первых лет своей жизни поняла, что по-настоящему побеждают те, кто умеет укрощать свою ненависть и гнев.

Дворецкий опешил. Он долго осмысливал слова, произнесенные устами ребенка. Это были странные, удивительные слова, в которых он не сумел разобраться.

— Милая девочка, — выговорил он по слогам, акцентируя внимание на каждом слоге. — Здесь не библиотека, ты ошиблась адресом. Это место, где едят, пьют и развлекаются. Это не царство книг…

— А чье это царство? — вспылила девочка, непроизвольно сжимая кулачек и трогая содержимое своего кармана.

— Это царство ложек, тарелок, столовых приборов, скатертей и салфеток, длинных диванов и барных стоек. Сюда приходят люди для того, чтобы абстрагироваться от проблем, погрузившись в идиллию вкуса и кулинарных изысков…

Он говорил и говорил, увлекаясь собственной речью. Казалось, что он работник рекламного агентства и что он проводит очередную акцию. Мужчина прикрывал свои маслянистые глаза. Он даже не заметил, что маленькая девочка давно уже покинула тот начищенный до блеска красный ковер, уходя подальше от огней и унося с собой книгу, лежащую когда-то в руках самого Александра Македонского.

— Неужели мир так изменился? — спрашивала саму себя книга. — Я, конечно, всегда знала, что жизнь быстротечна и изменчива, что время неумолимо несется вперед, смахивая на своем энергичном пути все нужное и не нужное. Я наверняка знала о непоседливом характере великого времени и о том, что каждый земной предмет вязнет в часах и минутах, дряхлея и осыпаясь. Ложка жизни, в которой покоится земной мир, плывет вперед, по кругу, по пересечениям, по параллелям. Он плывет, и дерево подтачивает вода, а весла покрываются ржавчиной. Только время неумолимо. Оно никогда не возвращается назад, и черные пряди непременно становятся седыми, а ленты выгорают на солнце и даже при луне они выцветают, теряя былые краски и блеск. Все меняется, но не так же жестоко! Тарелка супа всегда стояла в центре стола. Божественная мудрость всегда целовала гениев в лоб и в сахарные уста. Все должно относительно оставаться на своих местах и тарелка с кашей не может побеждать звездопад или цветение геоциндов.

— Да не расстраивайся ты так, — прервала ее решительная смелая девочка, продолжающая идти по темному, полуспящему ночному городу. — Ресторан — это еще не все человечество. В мире еще много умных людей. Поверь, что не все потеряно.

Кривые улочки, плохо освещаемые и практически безлюдные совсем не внушали доверия. Дорога казалась опасной и бесполезной. Они шли в никуда, в надежде отыскать понимание и кусок хлеба.

Ночь не предвещала ничего хорошего. Все людные места были переполнены искателями острых ощущений. Мудрость нынче была не в цене, и это ощущение витало в воздухе, оседая на надорванные шлейки детского сарафана и на лакированные туфельки. По городу были беспорядочно разбросаны кафе и закусочные. Запах съестного не только не исчезал, он разрастался, и было трудно дышать, ведь воздух пропах поджаренными сочными корочками. И уже начинало казаться, что с неба падают шоколадки в черных обертках с надписью «Летняя ночь».

Книга старалась не замечать всего этого. Она хотела отвлечься, только у нее ничего не получалось.

— Положи меня на землю и передохни, — умоляюще просила она верного ребенка. — Давай больше никуда не пойдем. Оставь меня здесь, под этим ветвистым старым деревом. Я что-то устала от суеты, от передвижения по однообразным, неизвестным мне улочкам. Да и тебе не хочу быть в тягость. Я долгое время жила у восточных мудрецов. Помню, как те садились в позу лотоса и входили в транс. Казалось, что у них остановилось сердце, что они умерли, а это они просто так думали и выходили они из такого состояния просветленными.

— Оставить тебя здесь?! Да ты с ума сошла! — возмутился эмоциональный ребенок. — Ты и часа не протянешь без помощи. Парк наполнен бродячими собаками и бомжами. Тебя растерзают и изувечат, неужели ты не чувствуешь, что город насквозь наполнен соблазнами и искушениями.

— Я жила в тропиках, вдохновляя Германа Гессе. Мимо моих страниц прохаживались хищные звери, по моим строчкам ползали ядовитые гремучие змеи. Меня омывали тропические ливни! — запротестовала старинная книга, защищаясь и убеждая саму себя, что она хочет остаться наедине с опасным и непредсказуемым городом.

— Это не джунгли, а это современный мегаполис. Здесь в одиночку не выживешь. Твои мудрецы были детьми иных столетий, время гарантировало им безопасность. Сейчас никто ни от чего не застрахован, поэтому молчи и не мешай мне идти. Кстати, вижу впереди очередное кафе. Возможно, нам повезет.

Девочка поправила кружева и чуть сползшие с косичек банты. Золотые слова дрожали в тряпочном кармане, пытаясь вырваться наружу и соединиться с разорванными текстами. Книга обиженно молчала, сердясь на себя и жалея о том, что она ввязалась в эту бесконечную земную авантюру. Долгие годы, проведенные в замках и музеях, сделали ее спокойной и загадочной. Она практически ничего не знала о предательстве и жестокости. Она привыкла доверять и учить, она привыкла приносить радость и прогонять смерть. Она привыкла к тому, что ею восхищаются. Но здесь, на холодной и чужой улице ей хотелось единственного — уединения и тишины…

Ее маленькая подруга выросла в другую эпоху. Ей практически нечего было терять, и поэтому она действовала по законам быстрого и жестокого века.

Кафе, расположенное впритык к проходному переулку показалось ей именно тем самым местом, где желания исполняются. Она буквально перебежала ровный порог и оцепенела. Шикарная внутренняя обстановка бросилась ей в глаза, напоминая когти пантеры, вцепившиеся в плечо случайного человека. Ребенок сделал несколько шагов вперед, но испугался и вернулся к порогу, обдумывая свои дальнейшие действия. Круглые столики, покрытые длинными, свисающими до пола скатертями были заполнены до отказа. Влюбленные пары, подруги, друзья, одинокие силуэты — всего этого здесь было вдоволь. Здесь никто никого не замечал, и девочка начинала чувствовать себя все более уверенной. Она зашла в глубь, обходя людей, сидящих за столиками и приближаясь к стойке бара.

Книга лежала под мышкой удивительного ребенка, ведущего себя как взрослый человек. Девочка подошла к бармену и вызывающе посмотрела ему в глаза. Ребенку показалось, что люди давно перестали понимать друг друга, поэтому она начала с нападения, вспоминая законы джунглей.

— Мне, пожалуйста, два бутерброда, шоколадный батончик и кружку горячего молока с медом. И еще: пару капель березового сока и стеклянную пипетку.

Бармен осмотрел странную посетительницу с ног до головы. Девочка стояла ровно и невозмутимо, не разжимая свой кулачек. Бармен думал, что именно в этом кулачке, именно в тех крепко сжатых пальцах лежат заветные монеты. Он не знал, что там просто воздух, или даже мечта, сделанная из воздуха.

— Березовый сок для тебя, — шепнула она книге и улыбнулась.

Бармен положил на овальный поднос все то, что заказывал странный ребенок, похожий на героев известной песни «Генералы песчаных карьеров». Правда, долго искали пипетку. И вот заказ был исполнен.

Девочка аккуратно придвинула к себе вожделенную пищу, но есть стала не сразу, а постепенно, растягивая удовольствие и наслаждаясь завоеванной минутой счастья. Кружка с молоком смотрелась в ее тоненьких пальчиках как какой-то горячий факел, которым она согревалась и утешалась. В горящих детских глазах витало блаженство. Щеки раскраснелись и на них появились капли испарины, словно на запотевшем зимнем окне, согретом горячим дыханием.

Девочка ощутила уют и совершенно иное расположение духа. Весь мир показался ее таким же теплым и необходимым как та кружка молока с растопленными кусочками гречневого меда, плавающими на белой странице молочного цвета. Спокойная музыка, звучащая вокруг успокаивала, убаюкивала. Детские глаза слипались и казалось, что поздний вечер случайно накапал в то молоко снотворные капли. Горячий поток разливался по всему телу, и становилось жарко и даже душно.

И вот к столику, за которым расположились земной человек и бумажный человек, подошел официант и, поправляя бабочку на шее, положил перед девочкой счет. Он по привычке поклонился и отошел на несколько метров назад, давая возможность посетителю расплатиться за свой ужин. Этот лист плотной бумаги напомнил о том, что за все в этой жизни нужно платить.

Девочка облокотилась на спинку резного стула. Ее рука нырнула в глубокий карман. Ложечка в чашке зазвенела, указывая на то, что наступил решающий момент. Только никто, кроме книги и ребенка не заметил этого звона. Детские пальцы развязали узлы, поправляя носовой платок и вытряхивая все содержимое этого платка на фарфоровое блюдце.

И возникла горка из букв и предложений — блестящая высокая горка, совсем не похожая на деньги. Официант наблюдал за этой картиной, теряя терпение. Интуитивно он чувствовал подвох и понимал, что встретился с тем, с чем еще никогда в своей жизни не сталкивался.

— Похоже, что чаевыми здесь даже не пахнет, — заметил про себя изворотливый официант, приближаясь к взволнованному ребенку и по ходу демонстрируя свою привычную неприступную голливудскую улыбку.

— Ну что, расплачиваться будем? — спросил он, пристально вглядываясь в глаза ребенка, которые были озарены благородством и уверенностью в себе.

— Да, конечно же, мы непременно будем расплачиваться, — звонко заговорила девочка, переполненная силой и энергией. — Перед вами на этом фарфоровом блюдце лежат золотые россыпи, несметное богатство. Возьмите ровно столько, сколько нужно и мы будем с вами в расчете. Только смотрите, не обманите меня, не ограбте.

Официант недоумевал. Он ничего не мог понять в тех странных словах, смысла которых он не осознавал. Ему казалось, что девочка просто потешается над ним, оправдывая отсутствие денег. У спокойного, запрограммированного человека начали сдавать нервы, но он сдерживался, потому что не хотел лишиться работы, на которой основным правилом было почтительное отношение к посетителю.

— Повторите еще раз, — попросил он сдержанно.

И девочка поднялась со стула, сразу становясь выше ростом и взрослее. Она набрала в свою грудь воздуха, подготавливаясь к важному выступлению. Ребенок словно представлял интересы старинной книги, и эта почетная миссия требовала особой отдачи и подготовки.

Для ребенка все это давно уже перестало быть игрой. Это была жизнь, вершащаяся по-настоящему, и девочка принимала в этом самое активное участие. Ребенок смотрел агрессивной жизни прямо в лицо, не опуская взгляд и не изменяя четко поставленной цели.

— Повторяю, — прошептали детские губы. — То, что лежит на фарфоровом блюдце — это бесценное сокровище нашей культуры. Эти обрывочные фразы и маленькие слова когда-то очень давно срывались с уст пророков и ясновидящих, эти иероглифы как драгоценные брошки украшали петлицы императорских камзолов. С высоких пьедесталов, с острых вершин произносились фразы, остающиеся в сердцах очень многих людей; фразы, порождающие героев и великих, которым верили многие, за которыми шли все остальные. Кое-что из этих сокровищ сейчас находится перед вами. Это словно обнаженная, раскрытая золотая жила, бьющая своим ключом прямо по восприимчивым душам, пытаясь наполнить и обогатить. Многие мечтали хоть краешком глаза прикоснуться, притронуться к этому кладезю, ведь эта вековая мудрость замолена и благословлена…

Официант нетерпеливо переминался с ноги на ногу. Он привык к темпу, привык вертеться в бесконечном круговороте: поднос, деньги, снова поднос. И так на протяжении всего утомительного дня. Он приносит и забирает, улыбаясь и кланяясь при этом. Суета сует и подсчеты своего суточного заработка. Он не привык отвлекаться и долго стоять на месте. Его работа — это внимание и движение, это напряженные ноги и даже мини-спектакль, в котором главный герой исполняет чьи-то желания.

— Заплатите, пожалуйста, по счету, — повторял он, еще не вникая в суть сказанных слов.

Этот ребенок казался ему слишком непонятным. Он поспешно потрогал буквы и знаки, не находя в них ничего особенного. Он даже прикусил один из иероглифов зубами, проверяя золото на пробу.

— Девочка, не отвлекай меня от работы. Заплати и иди с богом, — сказал он внятным, уставшим и даже сердитым голосом. — В этих словах нет ни капли настоящего золота, тебя обманули.

— Они золотые, уверяю вас! Они самой наивысшей пробы, — возразила огорченная девочка, и глаза ее наполнились столь печальными слезами, что молодой мужчина изменил свой резкий тон и еще раз прикусил букву зубами, разочарованно разводя плечами и не зная, что делать дальше.

Книга, лежащая на соседнем стуле мучительно и тревожно вздохнула. Ей было невыносимо больно и, пытаясь защититься, она начала невольно листать себя, открывая самые свои неповторимые главы. Она медленно раздевалась перед людьми, забывая обо всем на свете. Книга превращалась в профессиональную танцовщицу, отрабатывающую свой номер. И шестом была земная ось, на которой она вертелась, подгоняемая жадными скользкими взглядами.

Иллюстрации, украшенные изумрудным и золотым песком словно оживали и изображенные там фигуры почти готовы были переступить через край листа и сесть за соседний столик.

Бармен оставил свою стойку. В его умных глазах загорелся интерес. Он подошел к официанту, закрывая ладонью удивительную книгу, якобы пряча ее от любопытных взглядов, направленных в их сторону. Кафе заметно оживилось и сидящие в нем люди оказались не столь равнодушными и невнимательными, как это могло показаться на первый взгляд.

Широкая и мускулистая спина бармена полностью спрятала книгу от зала.

— Ну что ты привязался к ребенку. Тебе что, жалко пару бутербродов? На вот, возьми и считай, что это я купил их у тебя, — тихо сказал он удивленному официанту, приводя тем самым его в чувства, возвращая его в то прежнее русло, в котором он жил до этого казуса. — И поспеши, тебя уже заждались за вот тем крайним столиком.

Официант мгновенно пришел в себя, хватая поднос и забывая обо всем на свете. Его ноги, словно на шарнирах бежали, подхватывая, угождая, успевая.

— Я могла сама оплатить свою еду и многое другое. Мне даже кажется, что я могла бы купить это кафе и улицу, на которой оно построено. Поверьте, я никого не обманывала, эти иероглифы действительно золотые.

— Я верю тебе, — сказал мужчина с серыми глазами.

Он нежно погладил маленького мудрого ребенка по светлой голове, беря носовой платок и аккуратно высыпая в него все содержимое фарфорового блюдца — до запятой, до буквы.

— Меня зовут Игорь, — сказал он мягко и уверенно. — Ничего не бойся. Вот ключи от моей квартиры. Я бросаю их в карман твоего сарафана. На связке четыре ключа. Сейчас я объясню тебе как ими пользоваться. Живу я в доме напротив, ты не заблудишься. Сейчас я оберну книгу плотной бумагой, и вы покинете кафе и пойдете в мой дом. Кстати, там, в холодильнике, если захочешь, ты найдешь множество вкусных вещей. Я вернусь через пару часов и мы все вместе поужинаем или позавтракаем, я даже не знаю как… Иди домой и постарайся никуда не сворачивать и не заговаривать со случайными прохожими. Я скоро вернусь.

Девочка благодарно посмотрела на него, словно это был первый человек, встретившийся ей за все эти дни. Его благородство и какой-то необычный ласковый стиль буквально полностью покорили ее. От его улыбки нисходило какое-то вечное благословение. Эта мягкая улыбка гипнотизировала, притягивала к себе особыми неведомыми силами.

Ребенок ощутил надежность и защиту. Он, совершенно не зная ее, отдал незнакомому человеку ключи от собственной квартиры, и это безграничное доверие раскрывало перед детским сердцем необозримые пути, ведущие к всесильной и грандиозной дружбе. И даже ночь показалась днем, потому что на душе было очень светло. Это пульсировало непередаваемое состояние, когда человеку все равно, что это так ярко светит — солнце, свечи или насильственно зажженные огни. Светит и все. И человек счастлив от этого неопознанного света, он испытывает блаженство от свершившегося факта, в котором совершенно не хочет разбираться.

Точно так произошло и в этом случае, когда маленькому ребенку было безразлично, кто на самом деле освятил этот сероокий взгляд, лишенный лжи и тумана. Какое-то время ребенок даже пребывал во власти этого взрослого доверия.

Взяв пакет с книгой, и проверив содержимое кармана, девочка легко и свободно ушла из огромного зала, осторожно прикрывая за собой двери. Она вышла из кафе и оглянулась, словно вспоминая что-то сугубо личное, пережитое, выстраданное. Ей даже казалось, что ее осторожно вывели из дремучего леса, где она беспокойно блуждала, натыкаясь на сучки и засохшие дубравы.

Она шла, трогая губами вечерний воздух. Шла, словно околдованная. Она вторила какие-то несмелые просьбы, чувствуя, что за спиной ее вырастают крылья, напоминающие коридоры и лестничные поручни. Ребенок шел, держась за добрый взгляд человека, заплатившего за чашку горячего молока и ничего не потребовавшего взамен.

В кармане звенели железные ключи, и девочка слушала их металлическую мелодию, привыкая к музыке ключей, которые были так спокойно вручены ей. Кафе со стороны казалось таким маленьким и невзрачным. Девочка постоянно оглядывалась и вспоминала, вспоминала, вспоминала, вплоть до минуты, когда ей на плечо легла сильная мужская ладонь.

В этой эйфории, в состоянии неповторимого детского перевозбуждения она перепутала улицы, дома и подъезды. Ей было настолько хорошо, что она заблудилась в самой себе, потушив все фонари и направив один единственный луч на удивительного, но еще неразгаданного бармена, который подарил ей мир света.

В темноте, в которую они забрели все дома были похожи друг на друга. Здания были словно подогнаны под один трафарет, и каждый дом смотрелся как черная клетка, слегка забрызганная гуашью. Словно кто-то накинул на высокие и низкие каменные фигуры темные балахоны, скрывающие истинное лицо домов и дворов.

Дома по ночам выглядели как домино, выстроенное в один ряд. Девочка не понимала, от какого из этих домов ключи. Она чувствовала, что на ноги ее надеты черные чешки, и она скользит по кругу, теряя из вида тот дом, в котором живут серые глаза.

Дома по ночам похожи на призраков или на наказанных гранитных идолов, предавших сказку, сочиненную днем. Подъезды были словно ванные, наполненные синей водой и темными полотенцами, которыми прикрываются люди с черным цветом кожи.

Девочка попала именно в такую ночь. Ей хотелось вырваться на свободу. Она была даже готова вернуться в то кафе. Ночь поглощала, сдавливала, напоминая пасть черного тигра, пожирающего солнечный блик.

И вот ребенок услышал голоса: отдаленные, то глухие, то звонкие. Девочка обрадовалась и поспешила за этим отголоском человеческой жизни. Ребенок нуждался в помощи, понадеявшись на то, что люди сейчас выведут ее на нужную улицу.

— Сейчас, еще немного, — обещала она старинной книге, уставшей от этих непрерывных приключений.

— Да, хотелось бы покоя и хотя бы временной тишины, — призналась рукопись. — Я как на корабль попала и качает то к одному берегу, то к другому. Хочу сосредоточиться на чем-нибудь одном, хотя бы на уютной квартире в центре города… Да и ты уже не можешь нести меня на своих руках, я ведь непосильная ноша даже для аксакалов, а ты нежное крошечное существо и весь багаж, который у тебя должен быть — это пластилиновые клоуны и бумажные кораблики…

— После встречи с тобой я уже далеко не ребенок. Ты ведь заразила меня вечностью. Теперь я не могу жить как все остальные, потому что я касалась твоих тайн, потому что я прижимала волшебство к своему сердцу и проникалась им. Теперь мы неразделимы, неразлучны. Ты слушаешься меня, я слушаюсь тебя. Возможно, что я еще не подросший новый летописец, который возьмет когда-нибудь точеное перо и начнет пересказывать историю нашей встречи.

Ребенок шел вперед, спеша вслед за голосами увидеть людей — робких или злых, летальных или стабильных. Между домами виднелся пустырь — заброшенное, дикое место, куда люди как на свалку выносили старую и уже мешающую им рухлядь; куда бездомные собаки приходили стаями, чтобы там, на грязном песке, усевшись в полукруг избрать себе вожака.

Именно на этот пустырь, где повсюду были разбросаны кучи мусора и битого стекла приходят те, кто не слишком любят прогулки по набережной и по сказочным замкам. Здесь раскуривается одна сигарета на всех и передается по кругу, закрепляя пустырную дружбу, надрезая не совсем стерильным стеклышком тонкую кожу и соединяя маленькие капельки крови в одну общую каплю. Здесь звучит гитара и разжигается костер. Здесь из уст в уста передаются секреты, становящиеся общими. На такие пустыри тянет подростков, начинающих свою жизнь и стариков, завершающих ее. Это место иногда кажется пустыней, никому не принадлежащей. Переходный возраст подростков утоляет там все печали и лелеет там свое самолюбие. Здесь все можно, потому что кажется, что пустырь находится в отдалении от цивилизации, что взрослые слишком далеко от пачек сигарет и бутылок, наполненных чувством дикой свободы.

Подростки строят здесь свои здания. В начале это шалаши с навесами и крышей, через которые не проходят капли дождя. Дети оборудуют эти заброшенные места по своему вкусу. Здесь есть диваны, и даже настольные лампы, отдалено напоминающие мельхиоровые подсвечники.

Именно здесь из рюкзаков достаются дневники и школьные табели. На фоне песка и пустых консервных банок не так страшно смотреть в лицо собственным оценкам. Именно здесь эти табеля сжигаются на костре, который одновременно сжигает детское счастье и время, превращающееся в нелепые искры и в окурки, плавающие в лужах.

Подростки, уставшие от требовательных взглядов своих родителей, от спешащего куда-то города жаждали уединения и терялись в песках, теряя там свою жизнь. Этот пустырь казался им их собственностью, их территорией, их бесконечными владениями. Там легко мечталось, там сочинялись стихи и устраивались жестокие драки. Дети доверяли песчаным барханам свои сокровенные тайны. Они закапывали в песок секреты.

Адмиралы желтой пустыни хоть на какое-то мгновение чувствовали себя богатыми и всемогущими шейхами, правителями. Они как бы отнимали у огромного города кусочек земли, присваивая его себе и придумывая свою архитектуру. К сожалению, это место было мало похоже на город солнца и света. Вместо кресел здесь стояли деревянные ящики, унесенные из-под овощных магазинов. Эти так называемые стулья покрывались клеенкой, валяющейся поблизости, и все это казалось роскошью.

Сюда не пускали взрослых, которые своей искренней заботой разрушали эту устоявшуюся идиллию. Кстати, говорить правду здесь не разрешалось. Это было местопребывание импульсивной детской мечты, которая задыхалась в непроходимых клубах сигаретного дыма и становилась похожей на песок, попадающий на зубы и невнятно скрипящий.

Пустыня-пустырь казались им раем, а на самом деле она попадали в плен этого песчаного, заброшенного земного уголка. Дети погружались в неисполнимые предположения, раскуривая сигарету и рассуждая о том, чего никогда не будет.

Студии и спортивные площадки изнывали от тоски и отчаяния. Пустыри забирали у них детей и турники, и гимнастические брусья кричали от боли. Почему-то на этих турниках висели персидские ковры, из которых тщательно выбивалась пыль. А детские юные тела проходили мимо спортивных атрибутов, спеша на встречу с пустырной грязью и заброшенностью.

А город тем временем разрастался, ведь жизнь не стояла на месте. Город застраивался, и песчаные дюны заметно уменьшались в своих размерах. Ямы и стеклянные шприцы засыпались землей, и на месте былой пустоши воздвигался фундамент и на глазах вырастал новый дом-призрак, каменный айсберг.

Пустырь терял былую песчаную прелесть и небоскребы закрывали его свободу своей внушительной темной тенью, доказывая потерянным детям, что жизнь продолжается, что любая пустота должна быть заполнена.

Жизнь безмолвно делала свое, круг сужался и от огромного пустыря оставался один только шалаш, подпираемый со всех сторон новым массивом, где будут жить такие же подростки, делящие свой мир на две части: мир поступков и мир лени, мир пустырей и мир плантаций.

Шалаш знал, что скоро его сметут с лица земли и, дрожа от страха, он завлекал в себя все большее и большее количество детей, ищущих свободы. Дети страдали. Они ограждали свою территорию какими-то неровными колышками, сооружая защитный забор. Они видели неизбежность всего происходящего. Они все чаще собирались у костра, наслаждаясь последними минутами своей разгульной жизни, своего бесполезного существования.

Только в этом шалаше они ощущали себя счастливыми, а сейчас это счастье рушилось, разлеталось в разные стороны, исчезало, пропадало в том синем дыму, который въедался в глаза, щипая ресницы и веки.

Подростки воздвигали неустойчивый, временный, шаткий дом — такой же некрепкий и изменчивый как их характер. Здесь ни перед кем не надо было отчитываться. Здесь их ждала пепельница и безделье, которое они принимали за кайф. Здесь опустошались души, и казалось, что на детские сердца стряхивается пепел, проедающий до дыр. Все понимали, что стройка поглотит каждый сантиметр земли и когда-нибудь им придется покинуть это место, этот шалаш, даже не имеющий флага и уйти на поиски нового пустыря, скитаясь до тех пор, пока не пройдет детство, пока не минует юность…

Именно к такому пустырю приближалась девочка и ее извечная книга. Десяток незнакомых подростков сидела у костра. Они то визжали, то обоюдно молчали, вроде бы брали у этой летней ночи какие-то свои паузы, во время которых в каждом из них просыпался то дикарь, то человек, которому было совершенно нечего сказать.

Костер был ярким, яростным. Он взвивался выше крыш, пронзая облака, прокалывая их своим жгучим пепельным языком. Казалось, что в костер что-то постоянно подбрасывают. В начале он был красным лилипутом, карликом, а затем вдруг моментально превращался в высокого вельможу, который небрежно накинул на свои сутулые плечи алый камзол и стал от этого еще выше ростом.

Дети расселись вокруг этого костра, и казалось, что это вовсе не люди, а пурпурные волны, надевшие на себя кепки и куртки. Кромешная тьма, спящий город и этот языческий костер — все это производило неизгладимое, захватывающее впечатление.

Девочка перебросила за спину длинные косички, поправила чуть растрепанный бумажный пакет и смело подошла к группе незнакомых детей. Она хотела представиться и попросить их — взрослых и мудрых, чтобы они вывели ее на правильную дорогу.

И тут вдруг один из подростков подбросил в воздухе тяжелый прямоугольный предмет и жестоко швырнул его в огонь. Это было неожиданно и непонятно. Тьма озарилась особым светом, и Дьявол смеялся над верхушкой шалаша, радуясь своим успехам и проклиная добро.

Девочка успела рассмотреть тот таинственный прямоугольник. Это тоже была книга — обтрепанная, ветхая, испуганная. В преддверии смерти книга печально и мученически взглянула на небеса, бросая в ночь свой прощальный взгляд. Затем книга посмотрела в глаза мальчику лет четырнадцати, который предал ее огню, обрекая тексты на горение, горение, горение. Во взгляде книги таилось прощение. Она прощала того, кто убивал ее.

Девочка бросилась вперед, забывая о себе, о чужих ключах и мировых драгоценностях. В спешке она споткнулась об острые края консервной банки из-под пива и чуть не угодила в то пламя, успев схватиться за горячий воздух, который словно подал ей свою руку. Девочка ворвалась в ту компанию, разрывая огненный круг и варварство, вершащееся вопреки законам человеческой добродетели.

— Что вы делаете? — кричала она что было сил, доставая из костра уже успевшую подгореть печатную книгу. — Это же Лев Толстой и его знаменитая «Исповедь»! Что вы делаете, собравшись у этого пламени? Вы сжигаете мудрость?

Девочка обессилено рухнула на теплый песок, смешанный с пеплом. Она еще не могла до конца отдышаться и сообразить что к чему. Но одно она ясно поняла — она смогла предотвратить что-то ужасное, непозволительное, непоправимое.

Старая, спасенная ею книга тоже тяжело дышала. Ее страницы насквозь пропитались дымом и гарью. Девочка поцеловала книжную обложку, ее полысевшие ворсинки и поцарапанные края. Бумажное сердце соединилось с человеческим, никого не замечая вокруг себя.

Озадаченная компания оглядывалась по сторонам, набрав в рот воды и переставая улыбаться. Они с интересом рассматривали странную девочку, целующую макулатуру. Рядом с костром лежали стопки других, таких же несчастных, запачканных, запыленных книг, терпеливо ожидающих своей участи. Их выстроили в ряд детские руки, готовящие книги к страшной смерти. Они лежали как дрова, как скисший кумыс, который уже никто не выпьет с удовольствием.

Обреченные книги, словно узники в одинаковых домотканых рубахах, с печальным выражением лица находились вблизи горячих языков немилосердного безразличия. Их участь была предрешена. Они, созданные гениями сейчас валялись в преддверии ада. Этим книгам не было даже дано право последнего голоса. Собранные в одну кучу они, словно стая пойманных птиц, словно стая загнанных в ущелье северных оленей изнывали в томительном, бессердечном ожидании.

Здесь лежал томик Александра Блока еще дореволюционного издания. Элегантный и неуязвимый Куприн вспоминал библейские Псалмы, а его талантливые рассказы, словно пассажиры легендарного «Титаника» держались за свои бумажные руки, смело, глядя в глаза немилосердного огня, который словно мифическое чудовище с острова Крит пожирал великие творения точно так, как когда-то Минотавр проглатывал тела прекрасных юношей и девушек.

Казалось, что сюда, на этот грязный песок вынесли все самое лучшее, ограбив культурное наследие человечества. Полные собрания сочинений поэтов серебряного и бронзового века лежали подальше от костра. Кто-то отнес их к шатру и безынтересно переворачивал листы, не понимая значения тех слов и значения тех чувств.

Булгакова кто-то засунул под ветровку, решившись унести разбитую книгу домой, дочитывая под одеялом пикантные сцены, где обнаженная Маргарита ведет бал Сатаны, надевая корону с шипами и кандалы, врезающиеся в кожу, как железные зубы.

— Слушай, вали отсюда, пока жива, — сказал один из подростков. — Из-за тебя костер почти погас, ты ведь все торопливо под себя подгребла, будто ты любишь книги. Иди в библиотеку. Кстати, каким ветром тебя сюда занесло? Это наша земля, понимаешь?

Девочка в летнем сарафане совершенно не испугалась этих слов, наполненных гневом и презрением. Она была дитя не этого века, она никогда не раскуривала сигарету на пустыре и не целовалась с хулиганами под стенами гаражей, разрисованными граффити.

Она тоже прогуливала уроки, но во время прогулов рисовала осенние листья, схватывая кисточкой и цветным карандашом мгновение их полета от ветки к асфальту. Она была так же как все грешна и не идеальна, капризна и настойчива, но бросить в огонь книгу никогда бы не смогла. Это было высшим преступлением, на которое в ее понимании был способен человек.

— Значит книги для вас — это всего лишь дрова? — спокойно спросила она толпу, раздражая ее, и напрашиваясь на неприятности. — Я скоро уйду, но уйду я не одна. Мольер и Шекспир уйдут вместе со мной, а если вы будете против, то сначала сожгите меня, а потом уже их…

И маленький ребенок дрожащей рукой указал на стопку беспомощных рукописей, половина из которых была порвана на самокрутки и на бумажные кульки для вишен.

Компания смотрела на нее пустыми, чуть живыми, обкуренными глазами, не понимая, кто такой Мольер и почему они с ним еще не знакомы. Старинная книга в пакете разволновалась и покрылась каплями пота. Она стучала своими бумажными кулаками, но в той перебранке никто не слышал этих ударов о картон. Девочка боялась за свою подругу, не зная, как отреагируют на золотой переплет все те, кто способны на подобные безумия. Теперь ребенок должен был вынести с пустыря столетия, судьбы, помыслы писателей прошедших эпох и прочитанных молитв.

— Немедленно открой пакет! — приказывала старинная книга. — Я не имею права оставаться в стороне, ты не можешь сама погасить этот пожар, ты еще не держала в своих ладонях вечный камень и не пила лунную траву. Ты еще смертная, не защищенная. Это я могу позволить себе все, потому что я не убиенная…

— Эй, ты, с кем разговариваешь? — грубо и неласково спросил девочку один из жителей шалаша.

Он подошел к девочке, уткнувшись своим острым взглядом в плотный пакет, в котором что-то шевелилось и вырывалось на свободу.

— Это моя поклажа, я гуляю с ней по миру и это очень личное. Вам не понравится то, что лежит в этом пакете, это не в вашем вкусе, поверьте… Давайте, я лучше найду деревянные палки, чтобы поддержать ваш огонь, хотя бы до рассвете поддержать красный вихрь, окрашивающий горизонт и смотрящийся как мираж разлитых красок. Знаете, этот костер горел так ярко, что я невольно подумала, что вы подливаете туда бензин.

— Бензин сейчас слишком дорогое удовольствие, — огрызнулся мальчишка, искоса поглядывая на затухающий агрессивный огонь. — Наши родители пол кладовки освободили от этого старья. А тут ты появилась — нашумела, обвинила. Пойми, эти книги сдаются в макулатуру как вторичное сырье, сейчас они никому не интересны. Что забыл твой Джек Лондон в нашем жестоком времени, что он мне лично может дать, чем утешить, чем обрадовать!.. Ну не понимаю я этих книг, так пусть хотя бы обогреют ночи, которые мы проводим на этой свалке цивилизации. Хочешь, забирай всю эту бумажную рухлядь. Тут половина пустыря забита такими же книжонками, брошюрами, журналами. Все не унесешь. Не сегодня, так завтра; не мы, так другие придут сюда и убьют твои книги. И Шекспира, и Мольера тоже. Поверь, никого не пожалеют. На этом пустыре люди отогреваются и спасаются от одиночества. Здесь командует и приказывает ветер и спички, зажигающиеся вовремя и несвоевременно. Огонь прощает нас — беспризорных бродяг, ищущих тепла. Мы странники, ищущие истину… И ты нам не судья.

— Нет, вы не странники, вы убийцы, — бросила маленькая девочка, не боящаяся говорить правду. — Вы не запачканы в крови, но вы убиваете — жестоко и бездумно. За всю свою небольшую жизнь вы не создали ничего, а уничтожаете тех, кто придумал вечность…

Ребенок перестал говорить, поднимаясь с песчаной горки и глядя на небеса, почему-то молчащие. Девочке даже показалось, что если бы ее саму этой ночью бросили в костер, то небеса не заступились бы за ее худенькое, никому неизвестное тело. Подумать только, на какие-то пару секунд девочка разуверилась в небесной силе, в ее справедливости и возможно даже в ее существовании. Подумать только, безвинная девочка на мгновение обиделась на бога, который не защитил, не подбодрил ее, который строго и надменно наблюдал за факелом, горящим на мокром песке.

Маленький человечек устыдился своих помыслов, ненавидя себя за временную слабость. «Как можно перестать верить в то, во что верила всю жизнь?» — спрашивала она себя.

Как же еще ничтожно мало провела она времени на земле. Какими же еще маленькими были ее годы, какими еще сказочными были ее убеждения. Она находилась в самом начале своего жизненного пути и не ведала, что человеческие убеждения склонны меняться до неузнаваемости и то, что вчера еще было для нас безупречным и неоспоримым, уже сегодня почему-то повергается сомнению. И рушится воздвигнутая крепость, и одно настроение приходит на смену другому и человек вновь в чем-то уверен, и человек вновь за что-то готов отдать свою жизнь.

Со временем, с возрастом маленькая девочка поймет все это, а пока она всего лишь ребенок, который еще не научился убивать своих любимых сказочных героев и воздвигать новых королей и принцесс…

Компания подростков оставалась равнодушной и безучастной ко всему происходящему. Какое-то легкое шевеление чуть встревожило их, оторвав от скуки. И они даже начали реагировать и ощущать, словно окружающий мир нажимал в их сердцах на какие-то давно не работающие точки и те начинали действовать на полную силу.

Книги больше никто не обижал. Пустырь впал в какое-то раздумье, затишье, передышку. Пустырь ничего не предпринимал, ожидая рассвета, на который возлагались большие надежды.

Утомительная и щедрая на события ночь убавляла свои темные скрытные шаги, напоминая о том, что через десяток часов она вернется и вновь зажжет свой безумный огонь, куда каждый будет бросать все, что посчитает нужным. Перед каждым восхождением зори обязательно наступает такой час, когда на земле становится очень темно. Именно в такую паузу девочка попала, разрываясь между двумя сильными чувствами: между ответственностью за свою старинную книгу и между ответственностью за все те старые книги, которые погибали на этом пустыре.

Ребенок внимательно вглядывался в их сморщенные бумажные лица. Когда-то новые, элегантные переплеты, похожие на фраки вызывали почтение и великое уважение. Когда-то книга считалась хорошим подарком. Она служила поводом к знакомству, она была поводом к разговору, перерастающему в дружбу, а затем даже в любовь. Когда-то книгой благословляли или отговаривали и в первый раз, заходя в дом, скорее всего, обращали внимание на то, сколько в нем книг.

Девочка разглядывала старые потрепанные обложки, с которых сползла типографская краска. Бывшие бумажные гусары и фрейлины теперь напоминали беззубых беспомощных стариков, мешающих жить и выброшенных на улицу.

Книги как люди, у них свои судьбы. Одни из них невзрачные и недолговечные, а другие бездонные и бесконечные. Девочка понимала, что она должна непременно спасти их, иначе они погибнут, попав в чужие, равнодушные руки. Девочка решила, что будет делать дальше.

Она решительно вскочила с песка, стряхивая с себя колючие крошки и колючки, прилипающие к коже и к ткани. Она собралась покинуть эту дикую и неубедительную компанию, решив уйти так же внезапно, как и появилась, никому ничего не объясняя и не оправдываясь. Маленькая девочка, которую в те минуты можно было назвать Справедливость, перестала надеяться на тех ее сверстников, которые встретились ей на пути. Она хотела, чтобы они вывели ее к свету, указав верный путь, но эти люди не были способны на подобное, потому что они не знали что такое свет и что такое дорога…

Если бы она встала и ушла — никто даже не заметил бы ее исчезновения. Пустырь состоял из одиноких, потерянных людей. Каждый приходил сюда по своей воле, каждый уходил тогда, когда захочет. Общим и неделимым здесь был только сизый сигаретный дым, который объединял всех в одно целое.

И вот девочка, оторвавшись от всех, побрела в ту сторону, откуда она когда-то появилась здесь, среди совершенно чужих и непонятных людей. Она так же держала под мышкой картонный пакет. Теперь он казался ей тонким конвертом, в который при желании можно было вложить всю вселенную.

— Я хочу попрощаться с этими детьми. Может, больше не увидимся, — прошептала ей в самое ухо старинная книга. — Не откажи мне в этой просьбе, я ведь так редко прошу тебя о чем-то.

Девочка остановилась, обдумывая эти слова. Ее ноги увязли в песке, ее сердце рвалось вперед, ее совесть дрожала, как затронутая пулей дикая утка, парящая над графским парком.

Маленький ребенок не совсем понимал, о чем ее мудрая книга может говорить с этими надломленными, давно ушедшими в себя, опустошенными и ненадежными подростками. Но противоречить просьбе друга было не в правилах этой девочки, которой пришлось вернуться к грязному шалашу, сделанному из тряпок и широких веток.

Ее робкий силуэт приблизился к догорающему костру. Она сняла с бумаги картонный панцирь, и книга благодарно закивала своими запятыми, троеточиями и восклицательными знаками. У книги был очень нежный музыкальный голос, и когда она заговорила — детям показалось, что она поет, вернее, читает их любимый реп.

Вначале подростки услышали голос, который покорил их своими интонациями, диапазонами и тембром. Пальцы одного из них лихорадочно схватили произведения Льва Толстого и начали перелистывать их, как четки, успокаивая нервы. Книга бросила взгляд на это и тут же продолжила словесное знакомство с совершенно незнакомыми людьми.

— А, почтенный Лев Николаевич, — обратилась она к великому писателю. — Не думала, что буду спасать вас от огня. А помните, вы ведь не очень любили меня когда-то, а точнее несколько веков тому назад. Когда вы приобрели мои тексты, то я показалась вам чересчур переполненной магией и колдовством. Вы даже избегали моего расположения, но ваши утонченные графские пальцы почему-то страстно ласкали мои троеточия, и я недоверчиво раскрывала вам свои самые утонченные страницы, которые вы называли слишком заумными и усложненными. Я помню ваши имения и богатые угодья и то, как вы под пение сверчков грациозно и величаво опускали гусиное перо в чернильницу и начинали свои исповеди. Седой граф, я помню, как легко вы сочиняли, как владели словом и овладевали мной. Когда-то вы спасли меня от безумия, а сегодня я вырвала ваше имя из раскаленной, огненной пасти человеческого забвения…

Подростки слушали ее, затаив дыхание. Она внушала им доверие. Она исцеляла, и детям показалось, что на песок снизошло чудотворное благо. Их глаза наполнились надеждой и сочными подорожниками. Они наперебой загадывали свои сумбурные желания, прикладывая руку к яркой обложке. Некоторые из них по привычке сплевывали на песок, не замечая своих ошибок и вдохновляясь книгой.

Такие разные, неуправляемые, наполненные различными истинами, в разных стилях и стремлениях, они сгруппировались в одну точку, обступив со всех сторон экзотическую книгу, понадеявшись на нее, как ни на кого другого. Они никогда не пускали взрослых на свой пустырь, а ее пустили, снимая перед ней свои маски и возвращая благодаря ней свои утраты.

— Знаете, сказала вдруг книга, — когда-то слишком давно я оказалась в келье отшельника, я принадлежала алхимику и хироманту. Там, в окружении стеклянных колб и снадобий, в сиянии круглых шаров и рисованных углями линий я научилась предсказывать и соединять то, что по всем законам разума не может принадлежать друг другу. Хиромант знал все про знаки, рисованные на наших ладонях. Я следила за движением его рук, запоминая его стиль, его почерк, его тайны. Он практически не тревожил меня, и я имела много свободного времени, потому что целыми днями принадлежала самой себе. Зачем он купил меня у богатого персидского визиря, зачем поставил на самое видное место?.. В течении дня я томилась в ожидании внимания, пытаясь извлечь хоть что-нибудь полезное из своего заточения… А по ночам загадочный алхимик зажигал подсвечники и расставлял стулья, рисуя мелом ровный круг…

Подростки слушали ее, затаив дыхание. Они забыли про сигареты и бранные слова, они забыли про все свои грехи, потому что красноречивая книга вела их по ярко освященному тоннелю, в котором они еще ни разу в жизни не бывали. Запах истории и привкус времени заинтересовал этих юных отшельников, бегущих от жизни в трущобы и подвалы. Их внимание дорогого стоило. Книга чувствовала, что поймала их на крючок, привив недоверчивому поколению ген интереса к жизни.

— Каждую ночь, в одно и тоже время, — продолжала книга, — он ждал гостей. Его посетителями были разные люди. Это были женщины разного возраста: богатые и нервные, красивые и обыкновенные. Они немногословно усаживались на стул, снимали ажурную перчатку и протягивали хироманту свою руку, замирая в преддверии предсказания. Я оказывалась невольным свидетелем между ними и, забившись в угол, старалась ни коим образом не выдать своего присутствия. Моя хорошая зрительная память превратила меня в лучшую ученицу человека, который вовсе не собирался меня учить, для которого я была всего лишь украшением его колдовского очага. Алхимик иногда брал меня на свои колени и обнимал мой переплет, нашептывая какое-то неуловимое женское имя, которое звенело на его устах как некая острая сабля, надушенная мятой и потертая головками мака. С тех пор я многое знаю и часто чувствую, что он до сих пор проводит свои сеансы и учит меня расплетать линии на ладонях и связывать их вновь и вновь, чтобы люди не привыкали к долгому состоянию счастья.

— Я всегда мечтала познакомиться с человеком, который возьмет мою ладонь и расскажет мне сказку, и я в нее поверю, — призналась одна из подростков, поднимая с песка рюкзак, где лежали наушники и музыкальные диски. — Так хочется заглянуть в то, что будет завтра. Я ведь боюсь завтрашнего дня, боюсь заглянуть за закат, который вроде бы прикрывает меня своим колпаком и не пускает на лестницу, что ведет в горы, на вершинах которых погиб когда-то мой отец… Я несколько лет прихожу сюда, потому что здесь нет будущего, здесь только неизбежно наступающий сегодняшний день — однообразный, уже созданный вместо меня.

Подросток смутилась и посмотрела на всех остальных, стоящих в замешательстве и рассматривающих свои прожженные ладони, скрывающие линии жизни, смерти, любви.

Маленькие люди, они верили в силу огня, воды и воздуха, в силу креста.

— Вы не знаете самого главного, но я доверю вам свои знания, — призналась растроганная книга. — Линии на наших руках — это не приговоры, а эскизы. Небеса начинают их для того, чтобы мы дорисовали так, как того захотим сами. Все в наших руках, поверьте, и мы зачастую можем остановить и отодвинуть потерю и можем продлить то, что оборвано.

— Правда? — спросили аборигены пустыря.

— Правда, — уверенно ответила книга. — Вот я, например, вижу в одном из вас архитектора, чьи макеты удивят весь мир. Вижу того, кто однажды во время сильнейшего землетрясения спасет погребенный под руинами город. Вижу линии, похожие на ордена и свистящие пули, вижу овации и железные тюремные решетки я тоже замечаю… Решайте, как до сочинять свою судьбу. Все эти линии без продолжения, как и все на этом белом свете. Это так просто: бог начинает, а мы заканчиваем. Запомните — точку и новый штрих дорисовываем только мы.

Маленькая девочка держала свою книгу за бумажную спину. Над пустырем воссиял рассвет. Подростки встречали утро, которое заманчиво выглядывало из-за крыш, словно огромный фрегат, приглашающий детей в плавание по новой жизни. Впервые в детских глазах не зияла пустота. И шалаш распался от собственного бессилия, погребая под своими развалинами пепельницы, пошлость, глупость и страх.

Маленькая девочка сняла свои сандалии. Они полностью разорвались. Теплый рассвет оторвался от небесной колесницы и напоминал неровное, слегка надбитое колесо, самопроизвольно катящееся по асфальту, забрызганного росой.

Колесо ехало зигзагами, то, попадая в овраги, то, проваливаясь в них, разрисовывая или закрашивая пробуждающийся город. Девочка больше не терялась среди домов. Она уверенно шагала своими босыми ногами и выглядела как маленькая, еще не повзрослевшая Клеопатра, гуляющая по утрам, или возвращающаяся домой с удачного свидания.

На ней не было диадемы, украшений, а летний сарафан смотрелся как пестрая туника, небрежно наброшенная на худенькую юность. Клеопатра с косичками и бантами ступала смело и уверенно, и казалось, что ее сопровождают слуги и поклонники. В детской душе просыпалась женщина, и рождался чей-то грех в прищуренных глазах. А она шла за колесом, которое замечала лишь она.

Девочка вроде бы обходила свои огромные владения и в то утро ей не было равных. Пластичная, гибкая, грациозная, неповторимая — она легко нашла дом, который потеряла в темноте прошлым вечером. Он, словно вышедший из тумана возник перед удивленным ребенком и показался таким ослепительным, огромным, неприступным.

Это был дом, ключи от которого лежали в кармане маленькой девочки, стоящей перед подъездом без ступенек и перил. Колесо судьбы остановилось именно в этом месте, словно дом из плит и цемента был преградой, через которую ему нелегко было проехать дальше.

Девочка перестала быть Клеопатрой. Она стала наивным ребенком. Незнакомая дверь показалась ей не обычной горой металла. Она входила в неизвестное таинство, ведь новое всегда похоже на сказку.

Ребенок не стал пользоваться лифтом, потому что хотел дойти до нужной квартиры, вдыхая побелку и изучая лестничные клетки, живущие своей отдельной обособленной судьбой.

Несмотря на головокружение и усталость девочка спешила изучить устройство дома, который любезно предоставил ей свой кров, который пригласил ее в гости.

Девочка шла тихо, даже бесшумно. Босые ступни оставляли на цементе свои отпечатки и она чувствовала себя воздушной гимнасткой, цепляющейся за тугой канат и пробирающейся к самому куполу.

И вот она, как уставший котенок интуитивно подобралась к номеру той заветной квартиры, в которой она надеялась обрести уединение и покой. Она не хотела думать, она просто всецело доверилась той металлической связке ключей, что выглядели на ее узенькой руке как серебряные браслеты, сделанные ювелиром специально на заказ.

И вдруг в предрассветных лучах она наткнулась на фигуру человека, сидящего на пыльной лестничной клетке. Это был молодой мужчина, обхвативший свои колени и ожидающий кого-то. Это был бармен, сидящий у своей двери.

Маленькая девочка только сейчас ощутила усталость. Ее худенькие ножки подломились, и кроха упала прямо в сильные мужские руки, не забывая о картонном пакете и своем маленьком человеческом долге.

— Я не могла прийти раньше, — произнесла она, глядя прямо в его глаза. — Спасите книгу.

Он подхватил миниатюрную фигурку подростка, решившего, что сможет подчинить себе сложный взрослый мир. Длинные косички, как невидимые нервные окончания сползали по его ключицам. Шелковистые, мягкие детские волосы, казалось, устали больше чем все тело.

Игорь нечего не спрашивал. Он снял с узкого запястья свой брелок и привычным движением руки отворил дверь.

Теперь в этой квартире жили трое: взрослый человек, юное создание и старинная книга. Их отношения вовсе не напоминали треугольник, где все углы находятся так далеко друг от друга, хотя соединены сплошной линией. Их связь была идеальной, ведь три души слились в одно целое, становясь точкой, вмещающей в себя все.

Со стороны казалось, что они родились в совершенно разных мирах и слишком долго брели друг к другу, чтобы затем слиться возрастом, опытом, помыслами, чувствами, искрами, иглами, перстнями.

Молодой бармен напоминал молнию, бьющую в цель и всегда попадающую в то намеченное маковое зернышко, что лежит на верхушке платяного шкафа, до которого нужно суметь дотянуться. Старинная книга добровольно ложилась в его ладони, умеющие нежно и изысканно обращаться с реликвиями. Он боготворил ее исторические, неповторимые сюжеты, ее шали и Шербурдские зонтики, ее разведенные мосты и сжатые колени. Он постигал ее заколдованную биографию и удивлялся, удивлялся, удивлялся, ожидая, когда же наступит то мгновение, когда с ее бумажной ноги упадет изумрудная подвеска и закатится за камин, в котором исчезнет ежедневность и суетность.

Он несмело переворачивал книжные страницы, неторопливо вникая в их противоречивые, но завораживающие заповеди. Книга принадлежала новому читателю, и это вновь был мужчина — интересный, искренний, изгнанный из рая, изгнанный из ада.

Ей вновь было приятно и раздольно вести по своим бумажным полям его — своего спасителя, который приобрел ее в городском кафе, который купил ее вместе с чашкой горячего молока. Он не был повелителем, царем, полководцем, он вообще не был магом, не был он и владельцем золотых приисков. Казалось бы, совершенно обычный, заурядный человек, один из многих — не амур, не копье, не струна, не тетива охотничьего лука, не камень на шее и не обруч у святого изголовья.

Этот мужчина был воплощением ее вековых ощущений. Он читал ее не глазами, а сердцем, а она изнывала от благости его преклонения. Книга старалась молчать, не вторгаясь в полость его ощущений, не нарушая то зарево, что вспыхнуло над челом полной Луны.

Он был одновременно и горным мысом и оврагом; он словно перехватывал ее агрессивно вознесшуюся ладонь и переносил ее в иные измерения — на клавиатуры роялей, на гривы лошадей, на острые слоновьи бивни. Его нельзя было сравнивать с теми, кто владел ею раньше. Он словно знахарь, то вспарывал бумажную грудь, то исцелял ее.

Книга подчинялась его настроению, а оно всегда оказывалось разным, и он проявлял к ней то нежность то суровую, строгую жесткость, переходящую в жестокое рвение тайфуна, пришедшего на землю исключительно для того, чтобы показать свою силу.

Бармен относился к книге как к женщине, появившейся из мифов и из снов. Он проникал в ее бумажные складки и то умилял, то настораживал.

Боже, как она любила встречать его по утрам на кухне! Книга набрасывала на свою обложку хлопчатобумажный фартук и приступала к приготовлению завтрака. Слегка поджаренный хлеб, листья зеленого чая, творог с битыми орехами, морковно-яблочный сок с дольками лимона, вроде бы случайно попавшими в соковыжималку.

Она никогда раньше не готовила для земного мужчины. Она всегда лишь присутствовала на званых обедах и, являясь украшением стола, мгновенно превращалась в притчу во языцех. Ее истины запивали дорогими винами. И еще: ее бумажные руки никогда не держали нож. А теперь она питала своего владельца хлебом насущным, позволяя себе как бы вскользь произнести несколько сакраментальных фраз, которые ее земной мужчина повторял вслух, натягивая на свое красивое тело стильные джинсы и убегая на работу, словно он был охотником, спешащим в лес для того, чтобы принести своей женщине добычу.

Старинная книга при этом оставалась дома, подходя к окну и провожая его своим влажным протяженным взглядом. Она служила язычникам и чужестранцам, она пряталась в холодных колодцах и обвевалась пальмовыми ветвями. Со временем она заштопывала паутиной дыры, которые проело время.

Не образованная, не космическая, не фатальная книга прекрасно разбиралась в характерах людей, видя человеческие души насквозь и предполагая ход их последующих поступков, ведущих их через мост или же в бездну.

Лаконичная и необъятная книга терпеливо ожидала того сладостного мгновения, когда ее мужчина, обессиленный и уставший, вернется с работы и притронется к ее страницам. Книга привыкла к восхищению. Она многие тысячелетия пребывала рядом с первобытным огнем и ее первыми строками были именно наскальные рисунки самых первых жителей цивилизации.

Она ползла из века в век по лезвию бритвы, которое затачивали боги Олимпа и еретики, позволявшие себе оспаривать нудные истины и придумывать новые формулы, за которыми последуют все.

Этот неожиданный земной человек, его уютная квартира, запираемая на ключ и особенно окна, не занавешиваемые шторами — все это стало для книги каким-то веским аргументом и даже законом. Она раньше всех встречала солнце и позже всех ложилась спать. Иногда она рассматривала трещинки на своих листах и те казались ей морщинами, и она ощущала свой возраст, мысленно возвращаясь в минувшие тысячелетия, создавшие ее для радости и печали.

Ее древний опыт напоминал ей о мудрости, которой была пропитана каждая ее буква. А она хотела быть юной, хотела перечеркнуть все свои знания, чтобы не довлеть над судьбой молодого мужчины, еще не испившего чашу соли, еще не страдавшего, еще не придавленного воротами ада.

Она готовила омлет и пекла в духовке заварные пирожные, она оберегала его, стараясь сдерживаться и умалчивать обо всем том, что испытала сполна. И если ее пронзали копьем, то она говорила, что это не копье вовсе, что это трава для салата. Когда ее покрывали новые шрамы — она говорила, что это всего лишь царапины, оставшиеся от можжевеловых кустов.

А он всецело любовался ею, знакомя с новыми книгами, которыми он зачитывался всласть. Он дарил ей экзотические цветы, и книга невольно вдыхала их аромат, вспоминая огромные дорогие амфоры, наполненные букетами в ее честь. Его дом был лучше музея и лучше оранжерей, и она соблазняла своего читателя, подставляя ему самые изысканные листы и цитаты. А он спешил, слишком спешил жить, и буквы утомляли его, потому что он гнался за ветром и за новыми чудесами, потому что он не любил однообразия.

Книга замечала, что ее мужчина охладевает к тем тайнам, которыми было наполнено содержание папирусов, свитков и страниц. Книга хотела, чтобы он превратился в ее нового летописца, чтобы он, как все прежние поклонники сочинял ее суть, описывал ее биение.

Она вкладывала перо в его пальцы, но он уходил в сторону, улыбаясь своими серыми глазами и ничего не обещая бумажной женщине, мечтающей о полном слиянии двух Лун.

Игорь не любил сочинять. Он не был писателем, не был ученым. Если бы он только захотел, то он стал бы ими, но он просто слушал и запоминал, вдохновляя даже картонную обложку.

Старинная книга периодически теряла его и иногда ее неповторимые красивые слова меняли свой блеск, ведь он любил безмолвно любоваться угасающим закатом, какой-либо мелочью, затерянной посреди всеобщего многообразия.

Он мог бессловесно лежать на песке и смотреть на плывущие облака, уплывая вслед за ними и прощаясь, и прощая. Иногда он отрицал длинные предложения и проповедовал простоту и краткость, иногда он бегло перелистывал ее самые излюбленные абзацы, не чувствуя их, даже не понимая. Она становилась неинтересной ему, как становится неинтересной любая редкая вещь надолго попадающая в чьи-то руки.

Однажды он дошел до точки, завершив очередную главу и ласково переплывая Красное море, выкупав в нем красных коней. Однажды он прочел эту редкую книгу, и в это мгновение книжное сердце покатилось с обрыва, а он даже не заметил.

И вот она раскрылась на последних страницах и стала писать сама, взяв псевдоним. Она писала под чужим именем, боясь отчуждения, которое всегда возникает у тех, кто до конца познал друг друга.

Книга изменяла стиль, почерк и даже цвет чернил. Бармен убегал на работу, а она, забросив все домашние дела, приступала к сочинительству, чтобы он не отложил ее в сторону, чтобы хоть изредка перелистывал, награждая своим вниманием. И он, естественно удивлялся, потому что книга была талантливой и изысканной в той игре воображения, в которую втянуло ее неожиданное и неподкупное чувство. Книга захлебывалась своей глубиной и становилась неузнаваемой и сырой. Ежедневный быт превращал ее яркие иллюстрации в наброски и она, не привыкшая к лихорадочному темпу, не успевала реагировать на события. Оказывается, что она была всего лишь книгой — редкой, неповторимой, бесценной. Он воспринимал ее именно так, разрешая земным девушкам целовать его щемящее душу солнечное сплетение.

Он был слишком красивым и современным, и пыль веков не задевала его улыбку, потому что он хотел смеяться над временем и безудержно любить. Его пальцы перегибали страницы, медленно проводя по бумажному позвоночнику, и книга начинала заблуждаться, ведь он подавал повод. Это становилось невыносимым, и кто-то должен был уйти, разрушая ту идеально очерченную сплошную линию, напоминающую колючий забор из спелого крыжовника.

Под сияние восходящего солнца, когда в доме все спали, старинная книга разбудила маленькую девочку, позвав ее на кухню.

— Индиго, проснись, ты нужна мне, — просила она человека. — Отнеси меня, пожалуйста, обратно на тот стол, с которого ты когда-то забрала меня в ваш мир, где мне нет места. Верни меня в ту комнату, где мы однажды встретились. Я гибну здесь: мне не хватает влаги, не хватает суши, мне не хватает слов. Больше у меня не будет хозяина, и весь остаток времени я проведу в той самой янтарной комнате, где в уединении и в покорности меня будут посещать привидения и проповеди. Я досочиню себя сама, навсегда запомнив тот дождь, под который ты опоясала мое бумажное туловище и, выучив наизусть номер этой квартиры, где я познала все ощущения одновременно, начиная с эйфории и заканчивая разочарованием. Считай, что наше путешествие завершилось.

Ребенок слушал ее внимательно, не перебивая, и не перебинтовывая обнажившиеся болевые точки. Книга подошла к двери и легла у порога, понимая, что она уходит отсюда навсегда. Эта галактика уже размыла свои берега, и вода подступала к сердцу.

Девочка обулась, положила книгу в большую сумку, оглянулась и вышла, оставив связку ключей у подноса с фруктами, подвесив их на зеленую гриву спелого ананаса, который что-то вызывающе восклицал.

Игорь крепко спал, даже не подозревая о том, что настоящее солнце ушло из его жизни.

И снова утро, и вновь дремлющий город и нечеткие проблески пробуждения природы. Они брели, не оставляя за собой следов. Даже тень не волочилась за ними. Утро не преследовало их, утро не жалело их. Два человека: земной и бумажный возвращались с одного конца города на другой. И в этом, казалось, не было ничего странного.

Лучи рассвета то несмело касались их, то обиженно отталкивали, а они держались за руки, шагая в легенду, стараясь не касаться каменных одуванчиков. Они шли, не замечая зла и разногласий, из которых соткана реальность.

Два человека словно возвращались с поля боя, оставляя после себя Полярное сияние и биополе озарения. Они запрокидывали головы назад и видели, видели, видели. Они своими взглядами мирили поссорившихся людей, они чинили поломанные скамейки и стеклили разбитые окна. Они проповедовали жизнь. И слова превращались в поступки.

— Знаешь, — произнесла старинная книга, не выпуская детскую руку из своих бумажных ладоней, — подружись с теми детьми с пустыря. Мне кажется, что их еще можно спасти. Когда я смотрела на их костер, я словно сгорала в своей Александрийской библиотеке. Тот огонь был непредвиденным бедствием, катастрофой, трагедией, потому что те книги никто не желал сжигать. Напротив, они собирались по крупицам, нанизываясь на нить времени. Тот огонь не был преступным. На пустыре горел совсем иной пожар, и он был жестоким, осмысленным и диким. Я смотрела, склоняясь над пропастью, приближаясь к самому краю, стараясь разглядеть сквозь дым и языки пламени хотя бы редкий просвет. Это ты удержала меня за бумажные плечи. Это ты погасила пламя. И сузилась глубокая жуткая пропасть, напоминающая рваную рану и широкую складку черного бархата…

Маленькая девочка не перебивала. Она научилась слушать и думать. Она узнала, что такое выжить, склонившись над пропастью.

Дорога назад была короткой, понятной. В этом возвращении к точке отсчета больше не было проливных дождей и лишений там тоже не было. Это был обоюдный удивительный путь, преисполненный величия.

Они словно перешагивали через парки, перелетали над аттракционами, проскальзывали сквозь скверы. Этот путь казался упоением двух сердец, способных достойно нести свой крест над площадями, помехами и обидами. Дорога возвращения закалила их, опалила; дорога эта словно припудрила весь тот гравий, шквал, в объятиях, которых мы отвоевываем себе крошечные гранулы счастья, чтобы насладиться и отдать свое наслаждение другим.

Прежняя жизнь казалась им имитацией, инсценировкой, инъекцией. Сегодняшнее утро виделось им премьерой с оборванными портьерами и с полным залом зрителей, кричащих: «Браво» обычным словам и обыкновенным телодвижениям.

Девочка и книга шли неторопливо, вкушая свободу и раскрепощение, приветствуя идею. Они вкушали воздух и испепеленный август, приветствующий их подгоревшими веерами и рыжими суховеями. Они неумолимо приближались к древнему зданию, из которого книга однажды ушла на прогулку.

Говорят, что горизонт всегда отдаляется, что мираж так же оттягивает встречу. Говорят, что все иллюзия. Девочка и старинная книга придумали новые реплики, новые лозунги и даже новые пули, которыми мы иногда убиваем друг друга.

Книга вовсе не бежала от сего непредсказуемого мира. Скорее всего, она всего лишь возвращалась на журнальный стол, чтобы на его поверхности возродиться, и оживить забвение, которым как тропической лихорадкой заболели века.

— Дальше я пойду одна, — четко и прямолинейно сказала обширная рукопись, покидая теплую руку ребенка. — Ты должна жить в мире людей и среди них искать свои плахи и пьедесталы. Я научила тебя всему, чему могла и тебе нужно лишь воплотить в действие все эти умения. Дальше наши дороги разветвляются для того, чтобы встретиться вновь или не встретиться никогда.

Маленькая девочка умоляюще погладила книжную обложку, отнимая у книги следующее предложение, перехватывая ее прощальную речь.

— Помнишь, ты учила меня жить без страха, ничего не боясь. Сейчас, на каменных ступенях твоего дома я хочу признаться тебе кое в чем. Мне ведь некуда идти и до встречи с тобой я жила в постоянном страхе, в темном и горьком ощущении, которое никогда не покидало меня. Страх жил во мне, словно вечная ночь, словно зашнурованные глаза, словно испуганная улыбка. Я жила как пустая и острая жердь, как жженый сахар. И тоже витала над пропастью и даже падала в нее, покрываясь ожогами. Несколько лет тому назад моих родителей убила молния, и они заживо сгорели под старым, сухим деревом, под которым мы все прятались от беспощадной небесной воды и от грома, похожего на неизлечимый страх. С тех пор я всегда рисую горящее дерево и боюсь открыть глаза, чтобы рассмотреть собственный рисунок. С того времени я не ем яблоки, которые спасли тогда меня от неминуемой смерти. Дело в том, что самое красивое яблоко тогда упало с ветки и откатилось от ствола прямо к высокому стогу сена. Я поспешила за тем яблоком, оно показалось мне вкусным, мокрым, импозантным. Молния ударила в ствол, под которым меня уже не было. Дождь и случай отвели меня в сторону от смерти. Дождь привел меня в янтарную комнату, где живешь ты, и я познакомилась с истиной. С некоторых пор я рисую книгу и больше ничего не боюсь. Теперь ты моя мама, избежавшая великого огня, который от всего оставляет лишь прах, похожий на сухую пыль…

Девочка говорила без запинок и придыханий. Она обращалась к любимой книге с особенной мольбой. Ребенок исповедовался в сокровенном и только от древней книги зависел исход этого неожиданного признания; только от рукописи зависело течение извилистого русла детской души.

Здесь не должно было быть ошибки и напрасных слов. В таком диалоге искренность менялась на искренность, здесь не могло быть и капли обмана и лжи, здесь личная тревога становилась общей. Старинная книга должна была принять решение.

— Ну что ж, придется переделать картотеку на уютную детскую, — произнесла книга с серьезным выражением бумажного лица. — Ты же не захочешь жить в книжной пыли. Теперь моя янтарная комната заполнится подушками, посудными приборами. Нужно передвинуть телескоп и снять со стены самурайский меч. Подумать только, теперь моим летописцем станет ребенок и папирус покроется детскими сказками, сочиненными гномами и мягкими игрушками, раскачивающимися на еловых ветках вечного нового года… Только вот…

Книга вдруг замолчала. Озарение покинуло ее облик, и она задумалась, погружаясь в себя и почти не реагируя на окружающий мир. Казалось, что старинная книга пятилась назад, отказываясь от всего вышесказанного, перечеркивая ту радость, которая внезапно вспыхнула и тут же угасла.

— Я не могу быть настоящей мамой, я ведь бумажная и иногда мне кажется, что я в любое мгновение могу распасться на слова и исчезнуть. Мои возможности не безграничны. Я не смогу подарить тебе всю жизнь — всю, целиком и полностью. И парус мой бумажный. Я привыкла к скрежету пера, а ты любишь фейерверки, салюты, карусели. Ты устанешь от моей чрезмерной мудрости, а я никогда не смогу перевести тебя через дорогу в школу, я не смогу устроить пикник и вечеринку, не смогу купить тебе первую косметику. Твоя юная жизнь будет томиться в мифах звездочетов. Со временем я надоем тебе и ты уйдешь, пожалев о том, что столько лет отдала мне и красивым мыслям, из которых не построишь дом и не сваришь бульон. А твои сверстники не поймут тебя, и ты начнешь стыдиться меня и тайно ненавидеть за тот наш благородный домашний стиль, за достоинство мыслей, в которых купаются воробьи и голуби, через которые переступают люди, спеша к осязаемым, денежным радостям…

Книга говорила, и голос ее срывался, ища защиты и покровительства для нее и этого маленького человека, тянущегося к истинным ценностям полуразрушенного мироздания, засаженного цветами и осыпанного древесными опилками.

— Я ничего не смогу дать тебе, — призналась рукопись, отпуская ладонь юного создания и уходя в свой мир, делая шаг вперед и отказываясь от верного бьющегося сердца девочки, которую тогда звали Судьба.

— Это неправда, — вырвалось у ребенка, душу которого словно приплюснули двумя камнями цвета ночи и дня. — Ты дала мне все. Я наполнена словами, совестью, сырыми сюжетами, слепками и следами. Ты спасла от сумасшествия мой разум, а это главное. Светофоры, дороги, косметички, школьные парты, прилавки магазинов — все это лишь приложение к той безразмерной энциклопедии, которую именно ты вложила в мои дрожащие руки. Пойми, ты для меня и плед, и ореховая роща и поломанная швейная машинка, ты теплый и шероховатый язык маленькой немецкой овчарки, о которой я всю жизнь мечтала, только мне ее никто и никогда не покупал. Ты щетка для обуви и первое золотое колечко, сползающее с моего пальца. Ты разбившийся самолет и порванный в клочья билет в загс…

— Нет, я всего лишь выдумка и фантазия, и из моих придуманных лабиринтов иногда нет выхода. Советую тебе заходить в комнаты, из которых ты сможешь выйти…

— Снова неправда, — возмутилась девочка. — Кто-то когда-то придумал нас и наш прекрасный мир и знаешь, я не жалею о том, что пришла в этот круглый земной шар, болтающийся в небе как забытая елочная игрушка. Твоя янтарная комната наполнена узкими и распахнутыми настежь арками, и я знаю, куда ведут все твои сплетения и загадки. Поверь, ты — мой выход…

Старинная книга остановилась, оглянулась, ослепла и вновь прозрела. Книга великого Александра обняла колени ребенка, покрытые царапинами и каплями прохладной августовской росы, будто они соприкасались с иными садами и мирами. Бумажный человек посмотрел на земную юность, и взгляды их напоминали лес и посох.

Они поселились в комнате, они стали жить, истекая янтарным соком. Они никогда не ссорились и не сердились друг на друга, потому что у каждой был свой вход в тоннель бесконечности, где они набирались новых сил и чувств и возвращались, прося друг у друга прощения за временное отсутствие.

Иногда они садились у окна и рассматривали закат, изучая до деталей каждый розовый и синий оттенок, все прожилки неба. Смотрели, думая, сравнивая, мечтая. Иногда они видели там ошейник, иногда стебель или петлю. Иногда сиреневый тромб, оторвавшийся от небесных сгустков и поплывший в недозволенный лабиринт.

Однажды закат был похож на огромный костер, а облака напоминали пустырь. Горело небо, сгорала истина и мир, как когда-то придуманная история тоже истлевал, не успевая защититься и оправдаться.

Закат был похож на гениальную рукопись, брошенную в разноцветную печь.

А в янтарной комнате, стоя у окна две любящие души не сводили глаз с этого жестокого пожарища и ни одна искра не упала на них, ведь жизнь не убиенна, ведь любовь не горит так же как не сгорают легенды, окропленные преданностью и самопожертвованием, брошенными однажды на алтарь…


2008

К началу |  Предыдущая |  Следующая |  Содержание  |  Назад